|
ПРОИЗВЕДЕНИЯ |
|
ПРОЗА |
22.07.2011 19:50:16 |
|
ДЕТДОМОВСКИЕ ИСТОРИИ
ПРО МАРИНКУ И БОМЖЕЙ
Мы в Москве, в Третьяковке. Подходим к картине «Земство обедает». Маринка задает вопрос. То, что ее интересует, имеет весьма отдаленное отношение к живописи. «Ирина Викторовна, а это бомжи, да?» У нее голос звонкий, как колокольчик, его далеко слышно. Люди вокруг изумленно оборачиваются на нас, но Маринку это не волнует. Не отвлекаясь на мелочи, она смотрит на меня. Ждет ответа. Я делаю глубокий вдох, набираюсь воздуха и сил. Объяснить Маринке, что крестьяне – это не бомжи, а совсем наоборот, задача не из легких.
Но набранный воздух мне не понадобился. Мою миссию берет на себя доброволец – интеллигентный, даже немного слишком («не от мира сего») молодой человек. Он слышал про бомжей. Он возмущен. Он говорит, волнуясь и чуть заикаясь от волнения: «Ты что, девочка?! Это же крестьяне, это те люди, которые выращивают хлеб…» Маринка, не отрываясь, смотрит на него своими ясными глазками снизу вверх. Ротик у нее слегка приоткрыт, словно она ловит каждое слово и боится не поймать. Поощренный таким вниманием молодой человек перестает заикаться. Он увлекается, рассказывает живо и ярко, слушать его – одно удовольствие. Слушаем не только мы. Со всех сторон подходят новые слушатели. Но он рассказывает одной Маринке.
Но вот импровизированная лекция окончена. Рассказчик уходит, слегка смутившись. Увлекся! Да и как не увлечься, ведь так слушали...
Маринка поворачивается ко мне. Теперь ее ясные глазки смотрят на меня. По всему залу разносится ее голосок, звонкий, как колокольчик: «Ирина Викторовна, а это бомжи, да?»
ОНИ МЕНЯ КОЛЯЮТ
У Жени испуганные черные глаза и порывистые движения. Она немного напоминает лесного зверька. Его поймали и принесли из леса к нам сюда. Здесь тепло, сытно кормят, но все непонятно и страшно.
Сегодня на занятиях она особенно нервничает. То и дело вскрикивает, взвизгивает и все время мечется – то стукнет кого-то, то за волосы дернет. И ругается. Девчонки огрызаются в ответ, но смеются. Весело всем, кроме Жени.
«Женя, ты что? В чем дело?» – спрашиваю я в который раз. Она все отмахивается: «Да ничего», но наконец выпаливает: «Ирина Викторовна, они меня коляют!»
«Что делают?» – говорю я в недоумении. Раздается взрыв хохота. Смеются и надо мной, и над Женей, но сама она не смеется. Она говорит абсолютно серьезно и сердится на меня за то, что я не понимаю простых вещей: «Они меня коляют!». И снова хохот. Им очень весело. Мне не очень. От смеха, видимо, сейчас треснут стекла, и мне придется вставлять их за свой счет.
Они смеются над педагогом, взрослым человеком, который не знает такого простого, всем известного слова. В руках в каждой из них вдруг оказываются булавки. Их прятали от меня в кулаках.
«Вот видите, Ирина Викторовна, они меня коляют! – на пределе возмущения выкрикивает Женя.
ПОКЛАДИ ЗДЕСЬ
В студию входит Даша. В руках у нее гирлянда, предназначенная для украшения завтрашнего утренника.
«Мне сказали покласть здесь», - рапортует она.
«Что тебе сказали сделать?»
«Покласть здесь».
«Тебе не могли такого сказать».
«Почему это?»
«Потому что в русском языке нет слова «покласть», есть только слово «положить».
«Мне сказали покласть».
«Даша, ты неправильно говоришь. Надо говорить не «покласть», а «положить».
Даша не уверена в моей компетентности и не скрывает этого.
«А откуда вы знаете, как надо говорить?»
Хороший вопрос. Где бы взять ответ не хуже? У меня его нет. Я завожу волынку про неправильные глаголы и про учебник русского языка, в котором якобы все написано. Но для Даши учебник не авторитет.
«Я всегда говорю «покласть».
«А теперь будешь говорить «положить».
«А чего вы мне приказываете? Как хочу, так и буду говорить».
«В моей студии ты будешь говорить только правильно».
«Я и так правильно говорю. Покласть».
«Положить».
«Нет, покласть».
Вот мы и прибыли в малоприятное место, широко известное под названием «тупик». Что же теперь, до бесконечности так и будем «покласть – положить»? Махнуть бы рукой на нее, да нельзя. С ней и так-то сладу нет.
«Если ты хочешь заниматься у меня в студии и играть в спектакле, ты будешь говорить правильно. Не «покласть», а «положить». Не «ложить», а класть». Понятно?»
Даше понятно. Ее уже раз выгоняли со спектакля. Ей очень хочется снова сказать: «Как хочу, так и буду говорить», но она, презрительно сморщившись, произносит: «Ну ладно».
«Так что можно сделать: покласть или положить?»
«Положить»
«А как правильно сказать: «класть» или «ложить»?
«Ложить». Ой, нет, «класть».
«Запомнишь?»
«Запомню».
И поскорее убегает подальше от меня и моих дурацких приставаний, унося с собой гирлянду. В пылу филологической дискуссии забыла о ней.
А через пять минут я слышу за дверью грозный педагогический окрик:
«Я же сказала покласть в студии!»
Дверь открывается, входит Даша. В руках у нее гирлянда.
«Ирина Викторовна, можно я покладу?»
ДАША И ДУША
Даша три раза выходила сегодня на сцену. Но у нее все равно ничего не получается. Вряд ли и получится. На сцене Даша ничего не делает, только кривляется. Не стоит и вызывать ее больше. Но я все равно вызываю.
Даша не хочет выходить.
«Опять идти. У меня уже ноги болят».
И в доказательство брыкается, пинает воздух сначала одной ногой, потом другой. С обеих ног слетают тапочки и разлетаются в разные стороны.
«Вот видите, у меня уже ноги болят из-за вас».
Я вздыхаю. Нет у меня сил на Дашу. Но репетировать-то надо.
«А у меня душа болит смотреть на тебя», - говорю.
В лице у Даши что-то меняется. Словно выключатель повернули.
«А как это у вас душа болит?»
Я давно научилась с осторожностью относиться к таким вопросам. Внимательно присматриваюсь к Даше: не текут ли слюнки от предвкушения поиздеваться над наивной Ириной Викторовной, которая лепечет о какой-то душе, а души-то на самом деле и не бывает никакой. Но Даша смотрит серьезно. В холодных голубых ее глазах нет и следа задней мысли.
«Как это у вас из-за меня болит душа?»
«А вот так и болит. Вот как палец порежешь, так и душа».
«Душа как палец болит?»
«Да, как палец. Так же болит и ноет. А теперь иди на сцену».
…Когда я вечером собралась домой, у входной двери меня караулила Даша.
«Ирина Викторовна, а расскажите еще раз, как у вас из-за меня болит душа».
НЕЖНОСТЬ
Катька – крупная, приземистая, мясистая. Сильная очень. Один раз (а была она тогда как бы не в четвертом классе всего) в порыве чувств обхватила меня и приподняла. Сантиметров на десять, не меньше.
Поесть очень любит, но и общаться – тоже. С ужина в студию первая прибегает. Маленькая была, по карманам почти весь ужин распихивала: котлеты, блины, оладьи, чуть ли не кашу. Все едят в группах за столом, а Катька в студии на полу сидит и котлеты из карманов ест.
Лицо у ней большое, широкое, основательное. Челка вечно на глазах. А глаза живые, быстрые, хитрющие.
Спрашиваю я однажды Катьку: что интересного она видела летом в лагере? Что больше всего запомнилось? Больше всего Катьке запомнились крошечные, еще слепые щенята. Они родились у тамошней собаки Найды.
«И как ты к ним отнеслась?» – спрашиваю я.
Но так спрашивать нельзя, если хочешь услышать что-то вразумительное. На такие вопросы наши дети отвечают исключительно при помощи двоичного кола: да или нет, хочу или не хочу, черное или белое. В данном случае ответ был: «Хорошо отнеслась».
Хорошо-то оно хорошо, но мне-то желательно побольше узнать о Катькиных душевных движениях. Неплохо бы еще обратить ее внимание на то, что спектр наших чувств не ограничивается крайними «хорошо» и «плохо».
«Что ты к ним почувствовала?» – формулирую со всей возможной тщательностью.
На широком Катькином лице рождается улыбка, плутоватая и немного застенчивая. В смущении она начинает шевелить пальцами на ногах. Один палец вылезает на свет Божий из порванного носка и начинает ковырять пол. Катькин палец похож на всю Катьку. Такой же хитрый и застенчивый одновременно.
Катька на распутье – стоит ли говорить? Может, сочинить что? Сочинять-то она горазда.
«Я к ним почувствовала нежность», – все-таки говорит она.
ДУХ ПРОТИВОРЕЧИЯ
Удивительно, как много может небольшая девочка. Одной Даши достаточно, чтобы сорвать неограниченное количество репетиций и довести меня до последнего градуса отчаяния.
Даша некрасива. Она бледная до бескровия, тощая и нескладная. Движения ее разболтаны, резки и лишены присущей детям грации. Иной раз в них проскальзывает что-то от куклы-марионетки, не по своей воле исполняющей трагический танец.
Она всегда все делает наоборот и назло. Если ее просят посидеть, она прыгает. Если просят помолчать, она поет или кричит.
«Дарья», - говорю я ей однажды. Я называю ее полным именем, чтобы произвести на нее впечатление. Чтобы она почувствовала себя взрослой, значимой, вылезла из-под стула и хоть что-то сделала на сцене.
Цель достигнута наполовину. Даша вылезает из-под стула, но лишь для того, чтобы возмущенно воскликнуть:
«Я не Дарья!»
«Ну Даша».
«Я не Даша!»
А вот это уже интересно. Даша не хочет быть Дашей. Как же ее называть?
«Ну Дашенька».
«Я не Дашенька!»
«Ну тогда радость моя».
«Я не ваша радость!!»
«Ну тогда горе мое».
«Я не ваше горе!!!»
«Ну ладно, сдаюсь. Кто же ты?»
Только что сверкавшие яростным синим льдом Дашины глаза снова становятся бесцветными и прозрачными, как вода. Она ищет ответа и не находит.
«Я не знаю».
После репетиции я Дашу оставила.
«Послушай, Даша. В тебе сидит дух противоречия», - сказала я ей.
Даша сделала вид, что не слушает. Она молча долбила ногой пол и глядела мимо. Однако на самом деле она слушала. Ей было интересно про духа.
«Ты, пожалуйста, больше не приводи его с собой на занятия. Он нам здесь не нужен».
«Он уже давно со мной. Он привык», - возразила Даша.
«Так пусть отвыкнет», - предложила я.
Даша подумала и сказала: «Нет. Он не хочет отвыкать».
И не согласилась прогнать духа.
Он и теперь с ней.
ЗДОРОВО!
Сегодня я устала до полной потери концентрации внимания. Путаю имена, называю Маринку Алинкой, а Дашу – Машей. Не могу найти в тексте нужное место.
«Вот видите, вы уже довели меня до маразма», - пытаюсь пошутить, но шутка выходит усталая и не смешная. Однако дети все же оживляются.
«А что это такое – довели до маразма?»
«Ну вот видите, я уже ничего не помню, все путаю. Последние мозги потеряла, скоро совсем глупая стану», - улыбаюсь я.
«Здорово!», - звучит в ответ. - «Надо еще Татьяну Ивановну довести».
СВЕТКИН ВЫБОР
За Наташкой приехал отец. Наташка так давно не видела его, что совершенно не помнит. У него давно уже новая семья, жена и несколько детей, где-то на Украине, но он приехал за Наташкой и сидит теперь в группе на диване. Телевизор смотрит. Наташка сидит с ним рядом. Она похожа на юную невесту, которой позволили познакомиться с женихом за пару часов до свадьбы.
Наташкины вещи собраны. Такси заказано на шесть часов. Наташка уезжает.
Светка остается. Наташкин отец звал с собой и Светку, но она отказалась. Во-первых, это же не ее отец, а наташкин (а матери их на свете нет уже давно). Во-вторых, у Светки здесь квартира. Эта квартира ее отца, которого тоже давно уже на свете нет. Сейчас там живут квартиранты, но Светка там прописана. Нельзя бросать квартиру. Светка не едет на Украину. Она остается.
Все последние дни она постоянно отпрашивается из своей группы в наташкину – побыть с сестрой. Не просто в другую группу и не «к Коровиной», как сказала бы раньше. (У нас принято это. Сестры зовут друг друга по фамилии, даже если она у них одна и та же). Теперь она говорит только так: «побыть с сестрой».
Светка не похожа на Наташку. Она маленькая, тощая, костлявая. Она похожа на крошечную, совсем усохшую старушку. Еще она похожа на старую печальную мышку, которая видела за свою долгую мышиную жизнь слишком много плохого Походка у нее не детская, и жесты все старообразные. Нос длинный и острый. Зеленоватые кошачьи глаза смотрят холодно и пристально, так что иной раз хочется поежиться.
Ее беспрепятственно отпускают «побыть с сестрой», несмотря даже на тихий час. Но перед смертью не надышишься. Наташка уезжает. Вот и такси уже у ворот. И бывшая наташкина группа смотрит телевизор уже без нее.
Светка не смотрит телевизор. Весь вечер она в расстройстве, всю ночь и все утро. Наташка уехала. Далеко, на Украину. Получается, что за границу. Если они и встретятся теперь, то нескоро. Может быть, никогда.
«Мы ведь так долго были вместе с ней», - говорит Светка. – «И в приюте, и до приюта. Мы ведь все время с ней вместе были. Мне еще целых четыре года в школе, потом еще училище. Тогда я смогу к ней поехать?»
Похоже, она уже жалеет, что не уехала с сестрой. Она сомневается в своем выборе. Но как может двенадцатилетний ребенок самостоятельно решать такие вещи? Что может знать такая девчонка о жизни и судьбе? Конечно, она советовалась со взрослыми, то есть с нами. Но и мы знаем не больше нее. Все наши советы вилами на воде писаны.
Наташка уехала. Светка осталась.
ОСЕННЯЯ СКАЗКА
Была весна и пахло сиренью. По вечерам солнце было густое и сладкое.
Майскими этими вечерами мы с Катькой сочиняли сказки. Катька приходила, садилась на пол, и мы начинали.
Замечательно было сочинять. Глаза у Катьки горели, соломенные волосы торчали во все стороны. Сказки выходили добрые и красивые.
Замечательно было идти потом домой в вечерней прохладе. От молодой листвы воздух казался зеленым и звонким. Высоко в деревьях шумели птицы.
Потом весна прошла, настала осень. Как-то дождливым днем Катька обиделась за что-то на меня и сочинила такую сказку.
«Жила-была на свете женщина. Ее звали Ирина Викторовна. Ей очень нравилось заниматься с детьми театром, но это у нее не получалось, потому что дети ее не слушались и не любили. Однажды она пошла в лес. Она шла долго-долго и пришла к избушке. В избушке никого не было, только на печке стояла кастрюля с борщом. Ирина Викторовна поела борща, легла на кровать и умерла».
НАМ СТЫДНО ЗА ВАС
Со Светкой и Галкой мы идем покупать мороженое. Мы идем в «Магнит», хотя можно купить и ближе. Но ближе выбор не тот, да и пройтись нам хочется.
«В «Магните» я автоматически беру корзинку для покупок. Девчонкам это почему-то не нравится.
«Зачем вы взяли корзинку, Ирина Викторовна? Мы ведь только по мороженому купим».
«Ну и что? Все равно нужно».
«Да что вы, Ирина Викторовна», - уговаривают они меня. – «Ведь только два мороженых. Не надо, не берите, поставьте».
И Светка с Галкой, вцепившись в бедную корзинку, тянут ее на себя.
«Поставьте, поставьте, Ирина Викторовна».
Но я проявляю твердость. Не знаю, как здесь, а в «Магните», который возле моего дома, даже буханку хлеба не дадут без корзинки, заворачивают от кассы, а это неприятно. Мы входим – я, Галка со Светкой и корзинка. Девчонки идут на два шага позади меня и о чем-то шепчутся.
Мороженое выбирали долго и придирчиво. Но вот наконец мы идем назад по весенней улице. Галка лижет мороженое, глазеет по сторонам и потому без конца наступает в лужи. Светка тоже лижет мороженое, но смотрит не по сторонам, а себе под ноги. Не с той, однако же, похвальной целью, чтобы не наступить в лужу. Наоборот, она старается не пропустить ни одной и поднять при этом как можно больше брызг. И все вроде прекрасно, все довольны, но девчонок что-то гложет.
«Ирина Викторовна, ну зачем вы взяли корзинку?»
«Такие там правила».
И я рассказываю им про то, как в моем «Магните» сурово обращаются с нарушителями.
«Даже если только два мороженых?» – недоверчиво говорит Светка.
«Даже если только одно. И вообще, хватит об этой корзинке, сколько можно».
По лицам их видно, что они не считают дискуссию закрытой, но мы уже подходим к детдому, и разговор сам собой прекращается.
Через несколько дней мы работали на уборке территории. Проще сказать, скалывали лед на дорожке. Лед был толстый, крепкий и таять пока не собирался. Сколоть его труд был немалый.
Работали мы по очереди. Кто-то один долбил лед ломом. Из-под лома сыпались во все стороны ледяные искры. Еще двое лопатами убирали сколотые куски. Остальные стояли и ждали.
Я задумалась, глядя, как хрупкая Ирма, расставив тоненькие ножки, согнув их слегка для устойчивости, яростно долбит неподатливый лед. Лицо ее сосредоточено, брови нахмурены, черные глаза сердито блестят.
Тут-то ко мне и подошли Галка со Светкой.
Они подошли и встали, переминаясь с ноги на ногу и засматривая мне в лицо.
«Вы что, девочки? Что-то случилось?»
«У нас к вам вопрос, Ирина Викторовна».
«Задавайте».
«Это очень тяжелый вопрос. Больной такой».
И замолчали.
О чем они спросят? К чему готовиться?
«Выкладывайте ваш больной вопрос».
«Ирина Викторовна, вот помните, мы с вами в «Магнит» ходили?»
«Ну?»
Галка вздыхает, кидает взгляд на Светку – поддержки просит. И наконец выдает «больной вопрос».
«Зачем вы тогда корзинку взяли?»
«Что?»
Я совершенно потерялась. Чего угодно ожидала, но не этого.
«Зачем вы корзинку взяли? Нам стыдно было за вас».
И две пары глаз неотступно, требовательно смотрят на меня.
«Что? Стыдно было? За что? Почему стыдно?»
«Всего два мороженых, а вы корзинку взяли. Анна Петровна никогда не берет корзинку, и Лидия Ивановна не берет, а вы взяли».
«Ну хорошо», - пытаюсь разобраться. «Они не берут, а я взяла. Но стыдно-то вам за меня было почему?»
«Ну как же вы не поймете. Для двух мороженых – и корзинка».
«И это стыдно?»
«Ну конечно», - уверенно говорит Светка. Галка кивает. Она полностью согласна. И обе выжидающе смотрят.
«А почему стыдно-то, вы мне объясните».
«Ну никто ведь не берет».
«Почему никто? Вот хотя бы я беру».
«Вот именно. Только вы, а больше никто».
«Ну я бы не стала так обобщать. Я знаю многих людей, которые берут. Но не важно. Пусть никто не берет, одна я. Может быть, это глупо с моей стороны, смешно, может быть. Не буду спорить. Но стыдно-то почему? Чего здесь стыдиться?»
«Неужели вы не понимаете?»
Они просто пожирают меня глазами.
Я понимаю. Стыдно делать что-либо не так, как делают «все». Стыдно думать не так, как думают «все». Стыдно вообще быть не такой, как «все». И если «все» в лице нескольких товарищей по группе начнут травить кого-то (как Наташку Коровину травили, когда ее к нам перевели) – это не стыдно. Наоборот, это ей должно было быть стыдно, что она не похожа была на «всех». И корзинку взять – стыдно.
А Светка с Галкой ждут.
Не знаю я, что им сказать. Что-то высокоморальное о природе совести и стыда? Непонятно будет им и скучно. Попроще надо, понагляднее. К жизни нашей детдомовской поближе.
«А если «все» с крыши вниз головой прыгать будут, нам с вами тоже надо?»
«Ну…» – неопределенно мычит Галка, Светка же улыбается снисходительно и чуть презрительно. Она молчит, но ей и говорить ничего не надо. Все, что она думает обо мне и моих жизненных ценностях, явственно проступает на всей ее крошечной фигурке, на бледном личике умудренной долгой жизнью зверушки и даже на распахнутой, назло всем запретам, куртке.
«А если я, например, откажусь прыгать, вам тоже будет за меня стыдно?», - говорю я и лихорадочно просчитываю: что же еще такое выдать им поубедительнее.
Но что тут выдашь? Просто здесь все, в сущности, и ясно. С крыши прыгнешь вместе со «всеми» - есть шанс выжить, откажешься - сам жить не захочешь, так будут тебя клевать. Просто насмерть. Такая вот у нас тут философия морали, и буду я сейчас иметь бледный вид в полном с ней соответствии.
Однако судьба сжалилась надо мной.
Началось другое кино. Ирма с Гришкой сцепились из-за лома. Гришка отбирал лом у Ирмы, тянул его обеими руками, а Ирма, как маленькая сердитая собачка (ростом-то она чуть ли не вдвое меньше Гришки), яростно сопротивлялась, ерзая ногами по льду, и казалось, что она не только руками, но и зубами вцепилась в лом.
Все тут же кинулись к ним. Я – разнимать, дети – поучаствовать в драке. А уж крик стоял!
Так забыт был «больной вопрос», не получив своего разрешения. Больше к нему мы не возвращались. Однако, боюсь, Светке с Галкой до сих пор за меня стыдно.
ТИХИЙ ВЕЧЕР
Бывает и у нас тихо.
Помню, вечером однажды в четвертой группе. Незаметно как-то все притихли. Никто не трогал никого, никто не скандалил. На руках никто не ходил. Я имею в виду буквально. Мальчишки в этой группе обожают ходить на руках. Это их любимое развлечение, и они достигли в нелегком этом деле известного совершенства. Как только выдается свободная минутка, они тут же становятся на руки посреди группы. А тут почему-то уселись все – кто на диване, кто на полу примостился. Тихо сидят. Даже Светка притихла. Забралась в кресло, свернулась там, как худая, взъерошенная дворовая кошка, и молча смотрит в пространство холодными зеленоватыми глазами.
О чем думает кошка, когда сидит и смотрит перед собой, как сейчас Светка? Это великая тайна. Со временем мы узнаем, что творится на дне Марианской впадины и кто живет в созвездии Центавра. Но о чем думает кошка, нам не узнать никогда.
А о чем думает Светка? Ее-то можно спросить. Подойти и спросить тихонько: «О чем ты думаешь, Свет?»
Она досадливо сморщится и скажет сварливо: «Да ну вас, Ирина Викторовна!» Махнет раздраженно рукой и пойдет в спальню, а по пути ткнет кого-нибудь в бок. И конец тишине.
Нет, лучше не спрашивать. Лучше затаиться и насмотреться на них, пока они такие. Пока валит снег за окном, молчит магнитофон и забыт телевизор, и кажется, будто мы сидим вокруг невидимого очага. Он горит, потрескивает слегка, греет нас, спасает и от холодной зимы за окном, и от холода общего нам всем одиночества…
«Какой тихий вечер сегодня» - вдруг сказал негромко кто-то из мальчишек. Так тихо сказал, что я даже не поняла, кто.
ЛЯГУШКА-НЕСМЕЯНА
Мы с Людой идем в соседний детдом в гости к ее сестре. Вернее, в гости идет Люда. Я ее сопровождаю. Идти нам недалеко, минут десять. Вот мы уже и пришли.
Люда сразу убегает вверх по лестнице. Она все здесь знает. К нам ее перевели отсюда.
Я остаюсь внизу. Не успеваю стряхнуть с шубы снег, как возле меня, словно из-под земли, возникает небольшая девочка.
«Вы помните Юлю Горлову?» – говорит она и так смотрит на меня, будто, если я ее вспомню, что-то важное и хорошее случится ее жизни.
Я помню Юлю Горлову, но не сразу узнаю. Лицо ее уже стерлось в моей памяти. К тому же она подросла.
«Так ты Юля Горлова?» - я глажу девочку по головке.
«Да, я Юля Горлова. Помните, мы сказку делали? Про маленького котенка?»
Помню я и сказку про котенка. «Кто сказал «мяу», если точнее. Сказку эту мы тогда так и не сделали.
«Ты была там лягушкой», - говорю я, и Юля кивает, довольная, но не улыбается.
За все то короткое (месяца два, не больше) время, пока она у меня занималась, я ни разу не видела, чтобы она улыбнулась. Наши дети редко, даже очень редко, плачут, хотя поводов к тому у них более чем достаточно. Но улыбаться они умеют, часто очень хорошими, светлыми улыбками. Юля же не умела и до сих пор, похоже, не научилась.
«Да, я лягушкой была, помните?» - с гордостью повторяет она.
Помню, конечно. Только не была, а пыталась быть. Не вышло из Юли лягушки. Она даже квакать не научилась. Долго я ее учила. Сама квакала. Все дети оглушительно квакали, даже когда (и особенно когда!) их об этом никто не просил. Стремясь помочь нам с Юлей, старательно квакали взрослые, почему-либо зашедшие в студию. Великое кваканье стояло на наших репетициях. Как на хорошем, большом болоте.
Одна только Юля так и не заквакала. Я ловлю себя на мысли: «Интересно, а сумеет она заквакать сейчас?». Но спрашиваю о другом.
«А где тебе лучше – здесь или у нас было?»
«Там, у вас лучше», - говорит Юля и как-то то ли моргает, то ли косит слегка личико. Можно подумать, что она собирается заплакать. Но она просто старается уловить, зафиксировать воспоминания, вихрем поднявшиеся в ней, и как-то выразить в словах. Со мной поделиться.
«Там воспитательница есть. Она белую кофточку носит».
«Татьяна Ивановна? Светлана Сергеевна?»
Но Юля не помнит имени. Она ничего не помнит, только белую кофточку. Может, она узнала бы эту воспитательницу при встрече, как узнала меня. Но описать ее выше юлиных возможностей.
Детей вспомнить легче. Юля называет несколько имен.
«Вы привет передайте», - говорит она, и вдруг глазки ее снова как-то моргают, и вся она подается вперед. «А вы возьмите меня с собой. Я их навестить пойду. Или совсем туда, к вам, назад, возьмите меня».
Но я не могу этого сделать. И даже если бы могла… Тогда, наверное, Юля скоро затосковала бы по этому детдому, где она теперь. Не в том дело, где лучше, здесь или у нас. Просто должно же быть где-то хорошо, где-то или когда-то. Должно же где-то существовать все то, чего так не хватает в ее жизни и чего нет и не может быть ни в каком детдоме, и в нашем в том числе. Конечно, оно там, куда нельзя вернуться – в прошлом. Всем нам так кажется. А юлино прошлое, ее невозвратимый золотой век – наш детдом.
Когда мы Людой вышли на улицу, Юля махала нам на прощанье из окна. Она так и не улыбнулась.
«А тебе где лучше – здесь или у нас?» – спрашиваю Люду.
«Здесь лучше было», - сразу отвечает Люда.
ВЛАДИСЛАВ АНДРЕЕВИЧ
Иду я как-то вечером по коридору, и вдруг кто-то зовет меня сверху, будто с потолка. Поднимаю голову и вижу: и вправду прямо под потолком, на фигурной решетке, предохраняющей лестничный пролет от желающих свалиться и сломать шею, растопырив руки и ноги, как большой, жирный паук в паутине, сидит Владик.
Я онемела. Но, видимо, все, что я хотела ему сказать, отобразилось у меня на лице крупными буквами.
Владик улыбнулся в ответ сладкой, плотоядной улыбкой и изрек:
«Не слезу».
У паука восемь конечностей, а у Владика только четыре. Владик улыбался, а паук не умеет. И тем не менее в этот момент он до чрезвычайности напоминал крепкого, сноровистого паука. Он висел под потолком, внимательно на меня смотрел и, как положено пауку, ждал – что я буду делать? Кричать начну? Упрашивать? За начальством побегу? Начальства нет уже в этот поздний час, а все прочие варианты сулят Владику немало приятных минут.
«Владислав Андреевич», - говорю я Владику серьезно и церемонно. – «Мне бы очень хотелось, чтобы вы слезли. Будьте так добры, сделайте это ради меня, прошу вас».
И улыбаюсь светской улыбкой. В ответ Владик улыбается мне с потолка еще слаще и плотоядней.
«Да, я Владислав Андреевич. Я хороший. Я умный».
Делает значительную паузу, чтобы я прониклась, и веско сообщает:
«Все равно не слезу».
И тут же обрушивается вниз, приземляется, едва не сбив меня с ног. Прежде чем я успеваю испугаться, он уже стоит передо мной, целый, невредимый и в высшей степени довольный собой.
«Я крутой. Я самый сильный. Я вчера с крыши спрыгнул. Я Владислав Андреевич».
«Если вы так умны, как утверждаете, Владислав Андреевич, вы не будете больше этого делать. Такие упражнения могут иметь последствия, весьма печальные для тех, кому вы небезразличны».
Тут я уже переборщила. «Владислав Андреевич» потерял нить еще в середине моего к нему обращения, заскучал, и едва я замолчала, тут же встал на руки, прошелся на них, широко растопырив крепкие ноги. После чего сделал важное заявление, призванное уничтожить последние сомнения в его силе и крутизне:
«А еще я умею стоять на голове».
И удалился.
О ПРАВАХ ЧЕЛОВЕКА
«А что вам будет, если мы не сделаем сказку?» – спрашивает Маринка.
Любой спектакль на любую тему у нас называют в лучшем случае сказкой. А то еще скажут – концерт. Или мероприятие. Не только дети, но и многие взрослые. Любой инсценируемый текст, будь то хоть трагедия Шекспира, называется у нас «выучить слова». Все это нестерпимо раздражает эстетскую составляющую моей натуры. Но это к слову.
«Мне будет очень больно и обидно», - отвечаю я Маринке, не отказывая себе в удовольствии процитировать любимого мною, но неведомого ей Высоцкого.
Однако Маринку не интересуют мои чувства. Она человек рациональный и прагматичный.
«Вас уволят?»
«Нет, не уволят».
«Выговор объявят?»
«Да нет, вряд ли».
«А что тогда вам сделают?»
«Ну, поругают. Может, премии лишат. А тебе почему интересно?»
«Да так», - говорит Маринка равнодушно, и я тут же забываю об этом разговоре. Не придаю значения. И совершенно напрасно.
«Сказка», похоже, у нас действительно не получится, и тогда мы точно узнаем, что мне за это будет. Маринка сознательно и целенаправленно срывает репетиции. Мало того, что она ничего не делает и даже не учит «слова». Она корчит мне рожи, передразнивает все мои движения, противным писклявым голосом повторяет каждое мое слово. Она щиплет партнеров, подставляет им ножки и не дает им никакой возможности что-либо делать, даже если бы они того хотели. Но они, конечно, не хотят. Они хотят дразнить меня вместе с Маринкой, и кричать, и прыгать, и ползать под стульями. Даша неслышно, как партизанка, оказывается за моей спиной и передразнивает меня оттуда, отчего каждое мое движение сопровождается оглушительным, безжалостным хохотом.
Наконец я ввожу в берега распоясавшийся бедлам, потратив на эту операцию не менее половины принадлежащих мне нервных клеток. Рассаживаю мятежную команду по стульям и начинаю разбираться.
Хотят ли они «сделать сказку»? Да, хотят. А они понимают, что для этого нужно трудиться, репетировать, а не стоять на ушах? Конечно, понимают, они и трудятся прямо в поте лица, а на ушах никто сроду не стоял.
«А что мы делали? Да, что мы вам делали? Я все свои слова сказала! Мы ничего не делали!» – звучит хор возмущенных, обиженных голосов
«Да, Ирина Викторовна, что я вам делала?» - вопрошает Маринка с видом человека, оскорбленного в лучших чувствах. «Я ничего не делала».
Я все еще не понимаю, что происходит, хотя это понятно даже ежу. На моих репетициях Маринка разыгрывает свой собственный спектакль, в котором мне отведена роль мальчика для битья. И я с блеском исполняю эту роль. Вместо того, чтобы немедленно прервать репетицию, выгнать всех из студии и подумать спокойно, что же делать дальше, я говорю Маринке:
«Вот именно, ты ничего не делала. Ты не занималась. Ты на сцене сама не работала и другим не давала».
«Я занималась. Я все делала. Я ничего вам не делала», - отвечает она несколько нелогично, но с достоинством. И продолжает хрустальным голоском: «И вообще я отказываюсь в этой сказке участвовать. Я не хочу больше у вас заниматься».
Даже теперь до меня не доходит. Я начинаю ей что-то возражать, что-то такое лепечу об ответственности, об общем деле.
«Я не хочу участвовать. Вы не можете меня заставить», - хрустальным колокольчиком звенит Маринкин ответ.
«Вы не имеете права ее заставлять! Вы не имеете права!» – немедленно поддерживают Маринку юные правозащитники, и она, уверенная в своих позициях, повторяет: «Я отказываюсь участвовать. Вы не можете меня заставить. Я все равно не буду. Я заболею. Я пойду на улицу и специально снега наемся. Что вы меня заставляете?»
Больше всего на свете в эту минуту мне хочется размахнуться и ударить по ее ангельскому личику, да так, чтобы звон на весь детский дом пошел. Но даже такая экстраординарная мера вряд ли изменила бы расклад в мою пользу. Слишком точно исполнила я все, что от меня требовалось по отведенной мне в этом жестоком фарсе роли. Просто поразительно, с какой легкостью не слишком умная, ограниченная и неграмотная девчонка может вертеть взрослым, немолодым уже человеком. Чутье у нее какое-то, что ли, или инстинкт такой?
Оставшись в студии одна, я начинаю наконец (и с большим, надо заметить, опозданием) думать, что же теперь мне делать.
Первое и самое очевидное решение – лечь на пол и тихо умереть – отвергаю как неконструктивное и излишне радикальное. Ладно. Тогда надо пойти и немедленно – немедленно! – подать заявление об уходе по собственному горячему желанию. Но это тоже неконструктивно, хотя и менее радикально. Нет. Надо все-таки сделать эту проклятую «сказку», чего бы это ни стоило, и вот тогда уже подать заявление об уходе. А для этого что нужно сделать? Выгнать со спектакля Маринку. Но ее некем заменить. Все равно. Заменю кем угодно. Любой другой девочкой, даже если она заикается. Мальчиком заменю. Сама за нее сыграю. Но Маринку выгоню.
Положительно, если Бог хочет наказать, то прежде разума лишает. Никак до меня не дойдет, что я делаю не то, что следует делать, а то, чего хочет от меня крошечная стервочка с ангельским личиком. Нет бы просто следующие занятия провести уже без нее, а когда она придет (а она придет!) – не впустить ее. Я же иду к Маринке в группу. Я жажду немедленно объявить ей, что она исключена из студии. Меня гонит уязвленное самолюбие. Видимо, оно-то и есть та кнопочка, посредством которой Маринка добивается от меня нужных ей результатов. А значит, я вполне заслужила порку. Так мне и надо.
В группе Маринка, обиженная и несчастная, сидит под крылышком воспитательницы (назовем ее, например, Полина Дмитриевна).
«Вы опять за Мариной? Она еще уроки сегодня не сделала».
«Она нужна мне только на пять минут», - говорю я резко. Ангельское личико затуманивается.
«Я не пойду».
«Нет, ты пойдешь!» – срываюсь я. Идиотизму моему нет предела.
«Как вы можете так с ней обращаться. Это же маленький ребенок!» – укоризненно говорит Полина Дмитриевна. Совершенно онемев от изумления и негодования, я наблюдаю, как «маленький ребенок», закрыв личико руками, начинает рыдать, и, рыдая, горько жалуется:
«Я не хочу у нее заниматься. Я устаю. Я не могу больше». И рыдает, рыдает… Впав в полный уже столбняк, потеряв дар речи, я вижу дальше, как Полина Дмитриевна успокаивает жертву моего жестокого обращения, гладит по головке, и, глядя на меня с осуждением, говорит:
«Не плачь, Марина. Мы пойдем к директору, все объясним. Директор разрешит тебе не ходить в этот кружок».
Только тут до меня что-то дошло. Столбняк мой пропал.
«Нет никакой необходимости идти к директору», - говорю я спокойно и подчеркнуто вежливо. «Я прямо сию минуту и с большим удовольствием освобождаю Марину от участия в спектакле. Именно с этой целью я и хотела пригласить ее на пять минут в студию. Но только она должна понять, что на ее роль я возьму другого человека. Роль будет занята. Марину я больше в спектакль не возьму, даже если она захочет. Ты меня понимаешь, Марина?»
Маринка отнимает руки от лица. Оно совсем не заплакано. Совершенно сухие, без тени слезинки, ясные глаза смотрят на меня.
«Итак, Марина, ты у меня больше не занимаешься. Ты согласна?»
Маринка молчит.
«Молчание – знак согласия. До свидания, Марина».
«А кого вы возьмете вместо меня?»
«А это тебя не касается. Ты к спектаклю уже не имеешь никакого отношения».
«Ну кого вы возьмете? Ну скажите!»
«Дашу возьму».
Конечно же, Даша ни при какой погоде не годится на Маринкину роль, но Маринка этого не понимает. Она понимает, что Даша будет «выступать» (еще одно словечко из нашего местного лексикона, которое невыносимо режет мой эстетствующий слух) вместо нее, Маринки.
«Ладно, некогда мне с тобой разговаривать. Ты не хочешь заниматься в студии, так я поняла?»
Маринка выдавливает что-то из себя тихонько. Это «что-то» очень похоже на слова «нет, хочу».
«Что ты сказала, Марина?» – теперь очередь Полины Дмитриевны впадать в столбняк.
«Что-что? Громче говори, пожалуйста», - а это уже я. Вежливо, но настойчиво дожимаю «маленького ребенка».
«Я буду».
«Что ты будешь?»
«Я хочу выступать».
«Не выступать, а играть. В спектакле играют».
«Ну играть».
Она говорит с усилием, даже не говорит, а именно выдавливает из себя слова. И куда девался ее хрустальный голосок? Слова выдавливаются прямо-таки со скрипом. Глазки бегают, мечутся по углам – то в одну сторону, то в другую.
Я говорю:
«А мне не нужны такие капризные актрисы, которые то хотят, то не хотят. И которые так ведут себя на репетициях. Наверное, я все-таки возьму на твою роль Дашу».
«Нет, Ирина Викторовна, не надо Дашу. Я буду хорошо. Я нормально буду».
«Ну смотри, Марина. До первого замечания».
И покидаю группу, оставив Марину и Полину Дмитриевну с глазу на глаз. Что же они теперь скажут друг другу? Очень было бы любопытно послушать.
А на другой день я встречаю маринкину группу на прогулке. С ними уже другой воспитатель – по имени, допустим, Елена Афанасьевна.
Группа гуляет в высшей степени дисциплинировано. Никто не бегает, не скачет, не кричит. Все идут чинным шагом, будто им не по десять, а по пятьдесят лет. Маринка в яркой шапочке с помпоном идет рядом с Еленой Афанасьевной.
«Ирина Викторовна», - говорит Елена Афанасьевна. «Я слышала, вы хотели выгнать из студии Марину? Зря. Она очень артистичная. Она у нас во всех мероприятиях участвует».
Я смотрю на Маринку. Невозможно поверить, что это та самая девочка, которая совсем недавно (и суток не прошло!) учинила в студии столь грандиозную свистопляску. Сегодняшняя Маринка стоит рядом с Еленой Афанасьевной как статуэтка. Она нема и глуха, как камень, и даже, хоть это и невозможно, еще более, чем камень, неподвижна. Даже ее яркая шапочка с задорным помпоном кажется высеченной из камня и выкрашенной масляной краской. На мой взгляд Маринка, как и положено каменной фигурке, не реагирует.
«Дело не в то, что я хочу выгнать Марину», - говорю я. - «Дело в том, что она сама не хочет заниматься».
Елена Афанасьевна улыбается. «А какая разница, хочет она или не хочет? Она записана в студию? Вот и пусть там занимается».
«Но имеет же право человек решать, чем ему заниматься», - возражаю я. (Как там они вчера кричали? «Вы не имеете права»?)
«Какое-то там ей право. Она еще не человек», - говорит Елена Афанасьевна.
Маринка не могла не слышать этих слов. Она застыла сантиметрах в двадцати от ботинок Елены Афанасьевны, как маленькая скульптурка собачки, старательно исполняющей команду «к ноге». Однако ангельское личико ее даже не дрогнуло. Я пытаюсь заглянуть ей в глаза, но они словно пыльный камень. Такое впечатление, что она даже не моргает.
«Ты человек, Марина?»
Что-то в ней слегка колыхнулось. Нет, не глаза и даже не ресницы. Может быть, помпон на шапочке. Вся прочая Маринка как была, так и осталась недвижна и непроницаема, глуха и нема, как самый неодушевленный из всех предметов на свете.
На этом разговор завершился. «Ну мы пойдем, Ирина Викторовна. Вы сегодня возьмете Марину? После прогулки? Хорошо, я пришлю ее».
Я постояла, проводила их взглядом. Они шли небольшой стайкой. В центре Елена Афанасьевна, а рядом, как пришитая, на расстоянии двадцати сантиметров от ее ботинок – Маринка.
|
1 1227
|
|
Сильно и больно. От того, что реалистично. Или это вымысел?
|
|
1
25.07.2011 21:37:52
|
Это все на реальном материале, только здорово смягчено и просветлено. Все персонажи - реальные дети (люди), только тоже просветлены. Тут можно было бы такой чернухи накидать, что у читателя глаза бы вылезли, но не в ней суть. А главные человеческие проблемы виднее, если чернуху приглушить. А вообще там страшно, и вовсе не потому, что кого-то бьют и т.п. (хотя и это есть). Страшно, потому что там все ценности вывернуты наизнанку. Вот уже шесть лет там не работаю, но забыть не могу. Думаю, рано или поздно еще вернусь к этому материалу и напишу про детдомовских взрослых. А может, и про детей еще.
|
|
|
2
26.07.2011 10:24:11
|
Про взрослых , наверное, будет ещё трагичней :(
чернуха возбуждает средние умы, у Вас - тонкие вещи, описанные простыми словами, а они гораздо действеннее именно своей тонкостью.
|
|
|
3
26.07.2011 10:29:02
|
|
|
|
|
|
|