На главную
Авторов: 148
Произведений: 1741
Постов блогов: 218
Email
Пароль
Регистрация
Забыт пароль
ПРОИЗВЕДЕНИЯ
Повесть 21.01.2014 05:53:44
КЛОУН КЛАУС

1. Клаус и Трапеция

Ярко-зелёный костюм красиво смотрелся на ярко-красном ковре арены. Клоун Клаус лежал, широко раскинув руки и ноги, и глядел вверх, под самый купол цирка. Там блестел большой шар, обклеенный зеркальными стекляшками – когда шар в темноте вращался, и на него направляли луч света, по всему залу разлетались яркие зайчики; некоторые дети любили их ловить, как будто это светлячки или снежинки. Ещё там были всякие верёвки, блоки и прочие приспособления – Клаус даже не про все знал, для чего они нужны, хотя сам работал в цирке уже много лет. И среди них висела Трапеция.

Трапеция – металлическая перекладина на двух тросах – тускло поблёскивала, будто глядела на Клауса, прищурясь. Клоун улыбнулся и подмигнул ей. «Привет! Ну что, поработаем сегодня?» - мысленно сказал он Трапеции, а та в ответ усмехнулась, и ничего доброго эта усмешка не обещала.

Трапеция не любила, когда над ней смеялись. Она была серьёзным снарядом, на ней работали строгие подтянутые акробаты – все их стойки, сальто, перелёты и другие трюки были выверены до сантиметра; они понимали, что под куполом цирка шуткам не место. Малейшая небрежность – и вот пальцы вместо того, чтобы ухватиться за стальную перекладину, вдруг скользят по ней кончиками, и человек летит с высоты пятого этажа на каменный пол… Это очень страшно даже просто видеть, а уж сорваться самому – нет, лучше об этом и не думать… Акробаты тоже не думали об этом, но всегда работали собранно и точно; их лёгкие, красивые и смелые движения на опасной высоте заставляли зрителей то замирать от ужаса, то, вздохнув с облегчением, бурно аплодировать. И музыка играла так торжественно, и все прожектора собирали свои лучи в один большой радужный круг, и стройные артисты грациозно кланялись. А Трапеция сверкала отполированным металлом перекладины и слегка покачивалась, как будто тоже раскланиваясь.

И тут откуда ни возьмись появлялся этот неказистый человечек в мешковатом зелёном костюме и дурацком рыжем парике – он выбегал на арену, нелепо растопырив пальцы, верещал истошным голосом: «А я тоже так могу! А я тоже так могу!» - и с разбега бросался животом на перекладину. Он висел там и дрыгал ногами, корча смешные рожи, а Трапецию начинали поднимать. Поначалу нахал будто и не чувствовал опасности – он, перевесившись через перекладину как мешок с опилками, размахивал руками и вопил: «Ура! Я – горный орёл!», затем посылал в зал воздушные поцелуи и делал много других глупостей. Но когда Трапеция поднималась почти на ту же высоту, где работали акробаты, тип в зелёном костюме пугался не на шутку, кричал: «Ой, здесь высоко! Мама!» - и пытался оседлать перекладину как коня, однако сразу переворачивался вниз головой, отчего у него слетал парик, и все видели, что этот горе-акробат ещё и лысый. А тот, пытаясь поймать улетающий вниз парик, отпускал руки и висел на одних ногах, вопя: «Ой, моя причёска! Ой, лысинка простынет!» - после чего его наконец-то начинали медленно опускать. Но даже пережив все эти страхи, несчастный кривляка не унимался: едва его ладони касались ковра, он отпускал Трапецию и на руках шёл к парику, который валялся поблизости; подойдя, он пытался надеть его, не вставая на ноги, и это ему в конце концов удавалось. Только тогда он выпрямлялся, как положено нормальному человеку, и раскланивался.

Всё это, конечно, было возмутительно. Поэтому Трапеция терпеть не могла Клауса. Клоун особенно чувствовал это, когда она вертелась и раскачивалась на головокружительной высоте, а гладкий металл перекладины скользил под атласной блузой, заставляя холодеть позвоночник. И багровый круг арены там, внизу, тянул, тянул к себе, и это было притяжение смерти. Вдруг из ниоткуда появлялась одна мысль: «Ну, давай, давай, Клаус – соскользни с перекладины! Ты ведь устал, клоун, ты очень устал. Махни на всё рукой, сделай одно маленькое движение и лети вниз… вниз… вниз…» Появившись из ниоткуда, мысль проникала внутрь, и будто подталкивала – перевеситься, перевеситься ещё чуть-чуть вперёд и поднять ноги выше, чем нужно… Мысль проникала во всё – в руки, ноги, голову, туловище, и как бы выталкивала Клауса из самого себя – вот он уже висит снаружи и со стороны безвольно наблюдает за своим телом: сейчас оно скользнёт вниз, и никак этому не помешать… Леденящий страх сковывал душу, потом наваливалась сонливость и даже согласие: да, я устал, да, пора махнуть на всё, перекинуться и полететь…

И тогда Клаус кричал. Крик будил, пронзал грудь, пробегал горячей волной от макушки до пяток, вышвыривал мерзкую мыслишку прочь и возвращал клоуна в его законное владение – тело, облачённое в нелепый ярко-зелёный костюм и покрытое рыжим париком. «А! Вы куда меня тащите? Здесь же высокооо!» - разносилось под куполом цирка, а публика внизу покатывалась от смеха и хлопала в ладоши.

Теперь клоун уже не видел себя со стороны, вялое самонаблюдение сменялось упругим внутренним чувством. Видеть себя – плохо, чувствовать себя – хорошо, даже если плохо себя чувствуешь. Клаус чувствовал себя отлично. Он знал, что с трапеции сорваться в принципе невозможно – если только сам того не захочешь. От этого знания приходила радость, и клоун проделывал свои опасные трюки легко и уверенно, ощущая болтающуюся под ним скользкую перекладину как самую надёжную опору. Теперь он уже сам смеялся, и весь его кураж, все его вопли и кривляния были выражением этого смеха – смеха над страхом, над опасностью, над смертью.

2. Клаус и смерть

Клоун Клаус не любил смерть. Она очень скучная и некрасивая. Самая первая встреча клоуна со смертью случилась, когда ему едва исполнилось три года. Тогда умер дедушка Павлика. То есть, Клауса. Хотя нет, всё-таки Павлика. Это теперь он известен как Клаус Рейнеке, об этом написано во всех афишах и программках, и почти никто не знает, что когда-то клоуна звали Павлом, и фамилия у него была самая обычная – Пирогов. Но Клаус не любил свои настоящие имя и фамилию, с ними у него было связано мало хорошего. И, кажется, всё началось именно тогда, когда смерть забрала дедушку.

Так вот, ещё вечером дедушка сидел с Павликом в детской на полу и несильно кидал в него пляжным надувным мячом, приговаривая: «Лови!» Павлик ловить толком не умел, отчего лёгкий мяч попадал ему, что называется «то в лоб, то по лбу». Но от этого было ещё веселее, и оба заливались смехом – такого чистого смеха Клаус больше никогда не слышал ни от себя, ни от других.

А рано утром – внук ещё спал – дедушку куда-то увезли, и все в доме стали очень серьёзными, а бабушка и мама даже плакали. Приходили люди, знакомые и не очень, тоже очень серьёзные, обнимали бабушку и говорили вполголоса: «Как жаль, такой молодой, всего 52 года… конечно, третий инфаркт…» Павлик ничего не понимал: кого жаль? Если дедушку, то почему его называют молодым? 52 года – это ведь ого-го сколько! И что такое инфаркт, и почему третий, а когда были первый и второй? А главное, отчего все стали такими скучными? Отчего вдруг такая тоска?

Павлик из всех сил старался разбить эту тоску – он шумел, шалил, приставал к взрослым. Но те только гладили его по голове и ещё больше куксились. А иногда и сердились. Однажды за обедом, когда все уныло хлебали жидкий суп и постоянно шмыгали носами, Павлик взял ложку зубами и попытался зачерпнуть ею бульон, что ему удалось, однако возник вопрос: как теперь это съесть? Он запрокинул голову, надеясь, что суп как-то сам стечёт куда надо, но всё вышло как в сказке: по усам текло, да в рот не попало. Зато попало на подбородок и за шиворот. От неожиданности Павлик разжал зубы, ложка плюхнулась прямо в тарелку, и ещё часть бульона выплеснулась прямо на скатерть. В общем, смешно получилось. Павлик ждал, что все заулыбаются, похвалят его за юмор и находчивость, но мама вскочила и влепила ему такой подзатыльник, что лицо ударилось о край тарелки (голова находилась немногим выше стола), и это было уже не смешно, а больно и обидно. А мама схватила Павлика за руку и со словами: «Дрянь такая! У нас горе, а он издевается!» - потащила ставить в угол. Там Павлик размазывал по щекам суп и слёзы, напрягая весь свой трёхлетний ум в старании понять: что же он этакого натворил, почему мама так рассердилась?

Через несколько дней Павлика вывели во двор: «Попрощайся с дедушкой». Дедушка лежал в продолговатом красном ящике, похожем на лодку. Вокруг стояло много людей, все внимательно и серьёзно разглядывали дедушку, а тот спал, сложив руки на животе, и не обращал никакого внимания ни на кого, даже на бабушку и на маму, которые сидели на табуретках рядом с ящиком и плакали. А все стояли и смотрели на дедушку и на бабушку с мамой. Один дядька даже фотографировал – фотографии потом появились в семейном альбоме, который Павлик очень любил рассматривать, но те страницы старался пролистнуть как можно скорее, не потому что страшно, а потому что неприятно было смотреть на дедушку в гробу и на плачущих маму и бабушку. Даже став взрослым, он так и не понял, для чего люди фотографируют или снимают на видео такие вещи. Впрочем, это всё потом, а тогда Павлик подбежал к ящику и с криком: «Деда! Деда, вставай!» - стал тормошить покойника за рукав. Но тотчас же почувствовал какой-то подвох. То, что лежало в ящике, совсем не было дедушкой. Дедушка был тёплый и живой, а это было холодное… и какое-то твёрдое. Павлик растерянно огляделся – может, кто объяснит? Но все молчали и шмыгали носами, лишь кто-то сзади вздохнул: «Бедный ребёнок…» Это про кого? Что вообще тут такое? И наконец поняв, что он совсем некстати оказался в центре внимания, да к тому же опять сделал что-то не так, Павлик развернулся и убежал за дом.

В дальнейшем на все расспросы о дедушке никто не мог дать внятного ответа. Говорили, что он уехал и сейчас живёт далеко отсюда, но вообще-то его закопали. И вот так он теперь живёт закопанный. Пытаясь осмыслить всю полученную информацию, Павлик лежал на диване и глядел на обои, расписанные бутонами роз. Бутоны были бледно-сиреневые, нанесённые тонкими штрихами, и каждый напоминал лицо с закрытыми глазами и приоткрытым ртом. Не было никаких сомнений в том, что всё это дедушки и бабушки, которые уже уехали – их рты раскрылись в последнем удушье куда-то вверх, и так их закопали, слой за слоем, и где-то среди них – его, Павлика, дедушка. Вот он, кстати – второй от дверного косяка, примерно на уровне диванного подлокотника…

В общем-то, большой охоты вот так лежать на диване и разглядывать однообразный рисунок на обоях у Павлика не было, но он делал это каждый день, потому что каждый день после обеда его отправляли спать – режим! Провести два часа в постели средь бела дня – мучительная скука. Павлик лежал и думал, что дедушке в стопятьсот раз скучнее, ведь на диване хоть ворочаться можно, а в той тесной коробке даже этого нельзя – только лежи да лежи на спине со сложенными на животе руками, и не два часа, а всю жизнь. Точнее, всю смерть, а это ж, наверно, ещё дольше. Короче, невыносимая скука эта смерть.

Без дедушки вообще стало скучно. После Павлику не раз приходилось слышать от многочисленной родни: «Ах, был бы жив твой дед! Как он тебя любил!» У них самих так любить почему-то не получалось, поэтому все вспоминали, как любил его дед. И Павел, уже став старше, думал: «Да, если бы дед пожил ещё хотя бы лет десять, всё у меня было бы по-другому». Кто знает, кто знает…

Но смерть не только скучная и унылая, она ещё и жутко некрасивая. С дедушкой Павлику, можно сказать, повезло – тот умер хоть и рано, зато быстро, и одеревенелое холодное тело в гробу было насколько неприятным, настолько же и мимолётным впечатлением; в памяти дед остался живым, тёплым и весёлым. Бабушка на много лет пережила деда, но и умирала тоже долго. Месяц за месяцем стонов и жалоб, дурного запаха и беспросветного уныния при виде дряхлого человека с угасающими искрами разума в глазах – это похоронило в сознании Павла образ когда-то бодрой и деловой бабушки задолго до её кончины, которая всеми воспринималась как облегчение, в первую очередь для самой умершей.

Клаус категорически не принимал расхожего выражения «красивая смерть». Он видел достаточно смертей – как стариков, сполна отживших свой срок, так и ещё молодых людей, и даже детей. И ни одна не была красивой. Напротив – все они были уродливы. Только у стариков это уродство проявлялось в гнетущей картине медленного разложения, тогда как у молодых уже сам факт смерти являлся уродливым, диким, противоестественным, к тому же, как правило, был сопряжён со страшными увечьями или тяжёлой, уничтожающей всякую красоту, болезнью. Вот, например, если бы сам Клаус – уже не молодой, но ещё не старый – вдруг сорвался с трапеции, красивая была бы смерть? Полёт, пожалуй, да – яркое зелёное пятно прочертило бы эффектную траекторию. Но то, что потом поднимут с арены, вряд ли подарит эстетическое удовольствие. А затем – все эти унылые церемонии, и скука, и тоска. Нет уж.

3. «Самоубийца» Клаус

Клоун выбегал на арену с большим бутафорским пистолетом – такие обычно рисуют у Бармалея и прочих сказочных разбойников. Вид у него был самый решительный. Следом бежал конферансье, который вёл программу, иногда подыгрывая клоуну в репризах, и жалобно кричал:

- Ну Клаус, миленький, ну не надо, ну пожалуйста!.. - на что тот отвечал с трагическим надрывом:

- Нет, нет! Даже не проси! Не хочу больше жить ни минуты!

Конферансье заламывал руки и патетически восклицал:

- Но почему, дорогой Клаус, почему?.. - на что клоун, картинно прикрывая глаза свободной рукой, ответствовал:

- Всё плохо!

- Да нет же, совсем не плохо! - возражал конферансье. – Скорее даже хорошо…

- Ах, тебе хорошо?! – возмущался клоун и наводил на него пистолет. – На колени, несчастный!

Конферансье бухался на колени, а Клаус ехидно спрашивал:

- Ну что, хорошо тебе сейчас?

- Нет, сейчас у меня всё плохо… - дрожащим голосом отвечал конферансье.
 
- Ну вот, я тебе говорил, а ты мне не верил… - удовлетворённо итожил клоун. – А теперь скажи: ты мне друг?

- А что надо? – спрашивал конферансье.

- О, настоящий друг… - саркастически замечал Клаус. – Ладно, слушай. Сейчас я умру красиво, а ты меня такого же красивого похорони. Чтобы все знали, какого парня потеряли! Понял?

- Понял…

- Ну, прощай, друг!

С этим словами клоун вытягивался, как гвардеец на параде, широким движением подносил пистолет к виску и нажимал на курок. Раздавался хлопок, и Клаус, как стоял навытяжку с пистолетом у виска и торчащим в сторону локтем, так и валился на руки конферансье. Тот, подхватив падающее тело как статую, бережно укладывал его на ковёр, а сам бежал за кулисы. Через секунду он уже выбегал оттуда вместе с помощником, неся продолговатый короб – «гроб». Вдвоём они поднимали Клауса, застывшего в позе, и пытались уложить в короб, однако выставленный в сторону локоть выпирал за стенку; когда же клоуна пробовали уложить на бок, локоть торчал вверх и не позволял закрыть крышку короба. Этот трюк длился не более минуты, и всё это время публика беспрерывно хохотала, даже не подозревая, какого напряжения стоило Клаусу держать жёсткую форму своего тела.

Намучившись так с застывшим как изваяние клоуном, напарники ставили его на ноги и отходили на пару шагов, почёсывая затылки.

- О! – восклицал вдруг помощник, указывая на клоуна.
- Что, «о»? – спрашивал конферансье.
- Памятник! – отвечал помощник.
- Точно! – радовался конферансье.
- Тьфу на вас! – оживал «памятник». – Друзья, называется! Похоронить толком не могут!
- Да как тебя похоронишь, когда ты во… - оправдывался конферансье, повторяя позу Клауса.
- «Во!..» - передразнивал клоун товарища. – Ладно, не буду стреляться. Повешусь!
- Клаус, может, всё-таки не надо? – робко спрашивал конферансье.
- Но-но! Разговорчики! – обрывал Клаус и командовал помощнику – Давай петлю!

Помощник бежал к канатам и спускал огромную петлю. Её нижний край покачивался над ареной примерно на уровне груди клоуна.

- Запомни, - поучал Клаус конферансье, - если решил покончить с собой, то надо это делать быстро, чтобы никаких сомнений не было. Вот так!.. – разбегался и прыгал в петлю, как тигр в обруч.

Едва голова и плечи проходили контур петли, помощник резко тянул канат, узел быстро скользил, и Клаус оказывался плотно перехваченным верёвкой вокруг пояса. Он висел в нелепой позе и верещал, размахивая растопыренными конечностями. Помощник отпускал канат, клоун плюхался на карачки, и сразу же, с петлёй на поясе и болтающейся за спиной верёвкой, принимался гнаться за удирающими во все лопатки конферансье и помощником – сперва на четвереньках, потом в полный рост – пока все трое не скрывались за кулисами. Публика провожала их смехом и овациями.

* * *

Однажды – это было дневное время, время репетиций – Клауса вызвали в кабинет директора. Когда клоун вошёл, директор заулыбался, встал из-за своего монументального стола и пошёл навстречу, чем немало удивил – так он поступал в редчайших случаях, только для особо почётных гостей.

- Ну, здравствуй, здравствуй, дорогой! – приговаривал директор, обнимая и похлопывая по спине Клауса.

- Что случилось? – спросил клоун с лёгким испугом.

- Ты на нашем сайте сегодня был?

- Нет. Я вообще туда не захожу.

- А зря!

- Почему зря? Я и так знаю всё, что у нас творится…

- А вот и не всё, вот и не всё! Иди-ка сюда… - директор под руку проводил Клауса к столу и усадил прямо в своё кресло перед монитором. На экране была открыта гостевая страница. – Вот, читай! – ткнул директор в одно из свежих сообщений.

Клаус прочёл:

«Здравствуйте. Я не знаю, как начать… мне очень непросто писать об этом, но и не написать я тоже не могу. Это было бы неблагодарно с моей стороны… В общем, вы наверное удивитесь, но ваш клоун Клаус (жаль, не знаю его настоящего имени) меня спас. Это правда. Просто у меня была такая ситуация… случились вещи, после которых вся моя жизнь рассыпалась. И потом месяцы беспросветного мрака… Я устала и решила… Всё было очень серьёзно, поверьте… Я даже день назначила и не сомневаюсь, что сделала бы это, если бы… впрочем, то уже в прошлом. Вот как всё было. Сестра попросила меня сводить племяшку в цирк – сама не могла из-за работы. Я не хотела, но согласилась, всё-таки это последние для меня близкие люди. Всю программу смотрела как через вату, ничего не воспринимала. И вдруг этот ваш Клаус со своим номером про самоубийство… Не знаю, как описать, что произошло со мной… Во-первых, я засмеялась. А ведь до этого я год не смеялась. Год! Вы представляете, что это такое – целый год не смеяться, даже не улыбнуться ни разу? А тут я рассмеялась, я хохотала как сумасшедшая, даже племянницу напугала (смайлик). Я как будто весь смех, который год копился, решила использовать за минуту (ещё смайлик). И потом что-то во мне щёлкнуло, как будто какая-то верёвка, которая меня стягивала, лопнула… В общем, спасибо вам, огромное спасибо! Ольга».

- Ну и что? – обернулся Клаус к директору, дочитав до конца.

- Как это что? – поднял брови директор. – Ты, можно сказать, жизнь человеку спас, или не понимаешь?.. Разве тебя это не радует? Я, например, очень рад…

Клаус пожал плечами.

- Вот если бы вы мне зарплату повысили, я бы обрадовался. А, кстати, повысьте? Я ведь вон какую рекламу сделал родному цирку – клоун кивнул на экран. – Сейчас все люди… с проблемами повалят на наши представления, сборы возрастут. Новый тренд можно заявить…

Директор снял очки и, прищурясь, пристально посмотрел на Клауса.

- Ты в самом деле такой циник, или просто прикидываешься?

- Циники в бухгалтерии сидят… - буркнул под нос Клаус и поднялся. – Можно идти?

- Идите, - перешёл на «вы» директор.

Дойдя до двери, клоун обернулся:

- Может, всё-таки поднимете зарплату? Хотя бы процентов на десять…

- Не могу, - ответил директор. – Но премию выпишу, чёрт с тобой…

- И на том спасибо, - отвесил иронический поклон Клаус и вышел, а директор ещё долго и задумчиво смотрел на дверь.

Итак, смерть Клаус не любил. Он любил жизнь?

4. Клаус и жизнь

Клоун Клаус не любил жизнь. Так получилось, что ему не за что было её любить. Ничего хорошего она ему, Клаусу, не сделала. Другой бы на его месте давно уже придумал, как умереть, но Клаус очень не любил смерть. Он и жил не потому что хотел жить, а потому что терпеть не мог смерть. Скажем больше – он жил назло смерти. Только желание каждый день побеждать смерть помогало ему жить снова и снова.

Но он жил и назло жизни. Клаус как бы говорил ей: «Вот, ты делаешь всё, чтобы я захотел умереть, ты не любишь меня, а я не люблю тебя, но я всё равно буду жить, как бы ты ни старалась меня доконать».

5. Клаус и Аист

Основанием аиста, его клювом, шеей и хребтом, служила двухметровая железная труба. Она имела на концах по отверстию, в которые продевались крепкие крюки стальных тросов – почти та же трапеция, только раза в три шире. Но самой трубы не было видно, она была обклеена поролоном, тканью и пластиком, и всё это вместе представляло собой огромную и довольно глупую на вид птицу с красным клювом, длинной шеей, толстым туловищем, куцым хвостом и торчащими вниз короткими лапами, которые более приличны курице, нежели аисту. Из середины клюва свисало широкой петлёй прочное полотно – «люлька», которое также крепилось на трубе под пластиком, изображающим нос птицы, так что было очень похоже, будто аист действительно несёт люльку в клюве. Туда же из маленького отверстия выводился тонкий тросик – потянув его, можно при помощи нехитрого механизма заставить аиста взмахивать крыльями.

Конструкция была тяжёлая, сложно управляемая, а главное – недешёвая, и Клаусу не сразу удалось убедить директора потратиться на неё. Однако удалось – номер обещал быть зрелищным и смешным. Так оно и вышло.

В зале гас свет, вступала нежная музыка и с площадки над оркестром «слетал» аист. Он медленно опускался на арену, помахивая своими короткими крылышками. Только один широкий луч прожектора сопровождал его, да ещё обклеенный стекляшками шар разбрасывал бегущих зайчиков по рядам зрителей.

- Уа! – раздавалось из люльки. – Уа! Гу-гу-гу! Бла-ла-ла, уа, уа!

Последнее «Уа» переходило в протяжное «Ааааа!», потому что в этот момент аист касался лапами пола, и из люльки кувырком вываливался Клаус. На нём были только рыжий парик да огромные подгузники. Он валялся на спине, сучил ножками и, зажмурившись, вопил как новорожденный.

Навопившись, клоун садился и открывал глаза.

- Ой, - говорил он, озираясь, - где я? Темно… А, я родился ночью! Понятненько…

Клаус вставал и ёжился.

- И холодно-то как… Эй! – кричал он куда-то вверх. – Здесь солнце есть, хотя бы одно? Денёк обеспечьте, пожалуйста!

Включались лампы, и на арене «рассветало».

- Эх, хорошо! – блаженно щурился клоун, потягиваясь в лучах прожекторов. Но тут он замечал сидящих вокруг людей и замирал.

- Ой! – тревожно восклицал Клаус и крадучись приближался к барьеру, настороженно вглядываясь в ряды. Дойдя до барьера, он медленно обходил арену, внимательно осматривая зрителей, и увиденное его, мягко говоря, не радовало, потому что клоун то и дело ойкал на все лады, подкрепляя интонации гримасами.

- Ой!
- Оййй…
- Ой-ой-ой!
- О-ё…
- Уой!
- Ого-го-ой!..
- Ой, блин!

Конечно, ни на кого конкретно эти оценки направлены не были, Клаус посылал их через головы, как бы вообще, поэтому никто не обижался, все смеялись и хлопали. Тем паче, что каждый был уверен: уж к нему это точно не относится…
Закончив осмотр, клоун возвращался на середину и озадаченно крякал:
- Н-да… а ведь мне с ними жить… - и подскакивал, ошарашенный внезапной догадкой. – Мне с ними жить! Ааа!

Клаус бросался к аисту:

- Эй, вези обратно!

На этом «философская» часть номера заканчивалась и начиналась собственно комическая: клоун пытался ухватить аиста, но тот высоко подлетал, притом кудахтал как перепуганная курица; наконец Клаусу удавалось вцепиться аисту в хвост и вскарабкаться ему на спину, но тот ржал как лошадь и, встав на дыбы, сбрасывал седока, после чего улетал под «Валькирий» Вагнера, а клоун глядел ему вслед, потирая ушибленные места. Проводив птицу, Клаус оборачивался к публике:

- Ну, и кто меня усыновит?

Все смеялись, кто-то даже выкрикивал: «Давай я!», но эти предложения не прельщали клоуна. Он выбирал в первых рядах девушку посимпатичнее и обращался к ней персонально:

- Усынови меня, а? – лепетал Клаус, глядя на избранницу как бездомный котёнок. Обычно девушки краснели и смущённо хихикали, клоун тут же перехватывал их мимику и интонацию, пародируя так похоже, что зал уже не смеялся, а стонал от изнеможения. Но тут на арену выходил конферансье.

- Что за шум? Что здесь происходит? – спрашивал он строго. – Вы в цирк пришли, или в балаган какой-нибудь?

Клаус реагировал мгновенно.

- О, папочка явился! – орал он и, подбежав к конферансье, обхватывал его за шею и запрыгивал на руки. Тот, ошалев от такого «подарка», приседал и, выпучив глаза, уносил торжествующего клоуна.

6. Клаус и Павлик

Клаус не любил Павлика. Несмотря на то, что он сам когда-то им был, этот взрослый мужчина средних лет не любил того добродушного, немного неуклюжего мальчишку-фантазёра с глазами, доверчиво распахнутыми перед каждым встречным. Стыдился его наивности, презирал за лень, обжорство и трусость.

Павлик был жаден до всего – до еды, до интересных вещей, до эмоций. Он мог, оставшись один дома, за полдня съесть три килограмма апельсинов, которые во времена его детства было не так-то легко купить, и которые отец доставал где-то через знакомых специально к празднику. Но тот же самый Павлик мог, сам не съев ни дольки, скормить эти апельсины своим приятелям, которых приводил к себе домой толпами, и радоваться видя, с каким удовольствием орда дворовых «карлсонов» пожирает семейный запас очередного дефицита – фруктов, сыра, колбасы.

Потом друзья разбегались, зато приходили с работы родители. Последствия этих гастрономических оргий всегда были одни и те же: на голову Павлика сыпались оплеухи и риторические вопросы:

- Нет, ну ты скажи: Юрка тебя так же угощает? А у Васьки ты давно в гостях был? Может, Петькины родители тебя кормят, они богатые?.. А Жека, дружок твой закадычный, тебе хоть одну конфету дал когда-нибудь?..

Если вынести за скобки рукоприкладство, то мама была права: ни один из упомянутых товарищей никогда не оказывал такого радушия Павлику. К себе вообще мало кто звал, предпочитая общаться на улице, ну а если удавалось попасть к кому-нибудь в гости, то случаи, когда хозяин вдруг расщедривался на целый бутерброд, были редчайшими. Впрочем, Павлик никогда не обижался, скорее удивлялся, а перепавший гостинец съедал с большим аппетитом и благодарностью.

Закончив экзекуцию, мама строго запрещала Павлику приводить домой гостей, папа вскоре восстанавливал утраченные запасы дефицитных вкусностей, но ненадолго: сын, сидя дома в одиночестве, за один-два присеста подъедал всё сам. Разумеется, Павлику опять влетало, только на сей раз его обвиняли в эгоизме, в том, что он думает только о себе, а на то, что кому-то, между прочим, тоже хочется чего-нибудь вкусненького, ему начхать.

Между прочим, не совсем справедливый упрёк: если бы, например, у Павлика было одно-единственное яблоко (а яблоки он очень любил), и кто-то, тоже захотев чего-нибудь вкусненького, попросил его, Павлик бы отдал, ни секунды не жалея, даже с энтузиазмом. Однако – что верно, то верно – оставшись один, он забывал обо всех на свете и поедал всё, что вызывало сладкое предвкушающее нытьё в желудке.

Это странное сочетание эгоизма и альтруизма уже взрослый Клаус объяснял для себя просто: жадность. Только жадность испытывать положительные эмоции была сильнее жадности пищевой, поэтому когда возникал выбор – набить живот самому или накормить ближнего и возрадоваться – предпочтение отдавалось второму.

Признаем, что у Клауса были основания для такого парадоксального вывода, потому что Павлик в своём стремлении угощать нередко бывал довольно-таки навязчив, и чем это назвать, как не вымогательством благодарности или использованием других ради удовлетворения собственной сентиментальности?
Так-то оно так, да не всё так просто. Вынося этот приговор, Клаус совершенно не принимал в расчет то, что – очень даже может быть – Павлик, не получая в семье достаточно любви, пытался таким способом «заработать» её на стороне; когда же он оставался один, то пытался любить себя, предаваясь чревоугодию – по-другому не умел. Да, жадность – но как будто не общеизвестный факт, что люди недолюбленные очень жадны, ведь они усиленно пытаются заполнить ту бездонную пустоту в душе, которую можно заполнить только любовью.
Впрочем, вряд ли такая мысль могла прийти Клаусу в голову, ведь для этого он должен был хоть немного любить Павлика, а как раз Павлика Клаус не любил.

7. Клаус и метла

Конферансье выводил понурого Клауса, придерживая его за шиворот. Клоун волочил по ковру арены метлу.

Под курткой на Клауса был надет специальный корсет с металлическим кольцом на спине. К этому кольцу карабином, продетым через прорезь в куртке, крепился тонкий стальной трос, закреплённый на блоке под куполом цирка. Блок мог вращаться с помощью электромотора, наматывая на себя трос. Но и сам мотор мог вращаться при помощи другого мотора, так что тот, кто висел на тросе, мог не только подниматься вверх, но и летать по кругу – реборда подъёмного блока была высокой, и трос при вращении не соскакивал. Оба мотора управлялись радиопультом. (Заметим в скобках, что и эта конструкция была весьма недешёвой, но директор отчего-то благоволил к затеям Клауса – впрочем, этим устройством также пользовались воздушные гимнасты, поэтому нельзя было упрекнуть клоуна в том, что он весь бюджет цирка транжирит на свои проекты). Публика поначалу не обращала на трос внимания, и правильно делала: это приспособление должно было заработать позже.

- Не умеешь себя вести, так поработай! – назидательно говорил конферансье и обводил рукой фронт работ – Даю тебе пятнадцать минут…

- Спасибо, что не пятнадцать суток, - парировал Клаус.

- Поговори мне ещё! Всё, время пошло, вперёд! – конферансье делал направляющий жест и отходил в сторону.

Клаус, так же волоча за собой метлу, шёл через арену, перешагивал барьер и начинал подниматься по проходу между рядами.

- Стой! – кричал конферансье. – Ты куда?

- Вперёд! – повторял клоун жест своего оппонента.

- Назад! – командовал конферансье.

Клаус, не разворачиваясь, спускался спиной вперёд, доходил до барьера и там останавливался, поскольку метла упиралась и дальше не пускала. Клоун вертелся так и сяк, в итоге оказываясь на метле верхом, но движению это никак не помогало. Конферансье подходил к барьеру.

- Ну, что ты там застрял?

- Что, что… Не видишь – проблема! Сейчас… - клоун наклонялся так, что метла задиралась, затем ухитрялся, не поворачиваясь и не опуская метлы, залезть на барьер коленями, потом вставал на ноги, и уже тогда выпрямлялся. Метла опускалась аккурат на голову конферансье. Он отшатывался:

- Эй, поосторожнее там!

- Ась? – резко оборачивался Клаус, и – классика жанра! – заезжал метлой в ухо оппоненту. Тот вскрикивал:

- Ах ты!.. Ну, погоди у меня! – и кидался на Клауса.

Клоун бросался наутёк. Он бежал прямо по барьеру, таща метлу между ног, но вскоре переходил на скачки, будто ребёнок верхом на палочке-лошадке. И даже стихи Агнии Барто про лошадку декламировал писклявым голосом. Несколько раз конферансье почти настигал Клауса, но тот вдруг подлетал (срабатывал механизм подъёмного блока), делал гигантский шаг, затем опускался и бежал вприпрыжку дальше.

Наконец после очередной неудачной попытки конферансье соображал, что так ему негодяя не догнать, и решался на перехват: взобравшись на барьер, он встречал Клауса, растопырив руки. Но клоун не сдавался – мчась прямо на врага, он кричал:

- Иду на таран! – и тряс черенком метлы, имитируя голосом стрельбу.

С учётом того, что сам стрелок сидел на этом черенке верхом, жест получался весьма двусмысленным, и на худсовете не раз на это указывали. Но Клаус обводил всех невинным взглядом и говорил с оттенком обиды:

- Вообще-то это у меня крупнокалиберный пулемёт, а вы что подумали?..

В итоге от клоуна отстали – тем паче, что на этом моменте весь зал просто надрывался от хохота, а удовольствие почтеннейшей публики, как известно, прежде всего.

Когда до конферансье оставалось несколько шагов, Клаус взмывал достаточно высоко, чтобы перелететь своего ловца – не преминув, впрочем, заехать метлой ему по лбу. Теперь клоун уже не опускался – он кружил над ареной, восторженно вереща:

- Земля, земля! Я – Баба Яга! Я – Баба Яга! Полёт нормальный! Как слышно, приём?!..

Видя, что клоуна уже не достать, конферансье грозил ему кулаком и уходил в дверь запасного выхода. Тогда Клаус прекращал кружиться и медленно спускался. Приземлившись, он прижимал палец к губам и говорил сдавленным голосом:

- Тссс! Меня здесь не было, ясно? Скажете ему – показывал клоун в ту сторону, куда вышел конферансье, - что я улетел, совсем улетел, ага? А я следы замету…
И трусцой на цыпочках убегал за кулисы, притом умудрялся вилять метлой так, что она действительно как бы заметала за ним, и это тоже смотрелось очень смешно.

* * *

Однажды отказал пульт управления моторами, и блок вместо того, чтобы приподнять клоуна на три метра и остановиться, продолжал вращаться, утягивая Клауса всё выше. Полминуты, не больше, требовалось, чтобы карабин, которым был пристёгнут клоун к тросу, встретился с блоком. Что потом?.. Техники – разумеется, после того, как всё кончилось – просчитали возможные варианты, и только один из них имел благополучный исход, если бы трос соскочил с реборды и, намотавшись на ось блока, заклинил его. Тогда Клаус просто повис бы под куполом цирка, и валял себе дурака, пока там, внизу, не придумают, как его снять. Но как раз этот вариант являлся наименее вероятным, потому что, как мы знаем, блок изначально подбирался такой, чтобы трос с него не соскакивал. Все другие варианты сулили клоуну травмы разной степени тяжести или даже, при поломке карабина, стремительный вертикальный полёт на ковёр арены…

Клаус как-то сразу понял, что случилось и чем это может кончиться. Без подробностей, разумеется – просто пришло вот такое мгновенное понимание, словами невыразимое, да и не было времени на слова… Странная смесь страха и восторга захлестнула его – наверное, так чувствует себя рыба, привыкшая плавать параллельно дну, когда вдруг неведомая сила рывком ставит её на дыбы и тянет навстречу жуткой неизвестности… но как, оказывается, это здорово – нестись прямо вверх!

Клаус торжествовал: трос со скоростью полметра в секунду тащил его выше, чем поднимала трапеция, и если на трапеции всё-таки многое зависело от самого клоуна, то здесь нельзя было сделать ничего, кроме одного – продолжать шоу!
- Ну, что уставился? – орал он оцепеневшему конферансье. – Крышу подмести? А? Или, может, голубям чего от тебя передать? Ты же им родственник вроде?.. – и клоун, зажав метлу ногами так, чтобы аккурат одна метёлка торчала сзади, прижал локти к бокам, изображая короткие крылышки, которыми часто-часто махал. – Гули-гули! Курлы-курлы!

Зрители дружно смеялись – им нравились выкрутасы Клауса. Номер явно удавался и мог продолжаться ещё несколько секунд, только вот партнёр – конферансье – вдруг сорвался с места и убежал за кулисы.

- Ага, стыдно стало! – кричал ему вслед клоун. – Тоже мне, воспитатель! Я таких воспита…

Блок дёрнулся и остановился в нескольких сантиметрах от карабина. Конферансье успел добежать до щитка и вырубить пакетник, через который шло электропитание всей машинерии.

- Блин! – вырвалось у Клауса. – Эй, лифтёр! Ну в чём дело?..

Ответа не поступило.

- Эх… - вздохнул клоун. – Вечно мне не везёт! Придётся-таки отрабатывать…
И он принялся «подметать» воздух, посвистывая и перебирая ногами, будто ходит. Наконец вышел всё ещё бледный конферансье. Он отцепил от крюка на стене длинный канат, который тянулся из-под самого купола, и подвёл его к Клаусу. Тот прошёлся по канату метёлкой и вопросительно уставился вниз:

- Что-нибудь ещё?..

- Спускайся!

- Ага, сейчас!..

- Ну пожалуйста!

- А с чего это мы вдруг такие добрые стали?

- Клаус, миленький!.. Я больше не буду!

- Точно? – строго переспросил клоун и обвёл метлой зал. – Смотри, у меня много свидетелей…

Затем он, зажав метлу ногами, крепко ухватился правой рукой за канат, а левой отстегнул карабин. Освободившись от троса, Клаус съехал по канату вниз.

- На, - сунул он метлу конферансье. – Сам подметать будешь.

- Буду! – радостно ответил тот и попытался обнять спасённого клоуна.

- Уйди, коварный! – оттолкнул Клаус конферансье и ускакал на одной ноге, напевая на «ля-ля-ля» какой-то мотивчик.

Программу того дня он отработал до конца как ни в чём не бывало. Но когда отзвучали последние аккорды «Парад-алле», и все артисты спешно разошлись по гримёркам, Клаус подошёл к стене (за портьерой, чтобы никто не увидел) и долго там стоял, уткнувшись лбом в шершавый кирпич. Он всегда так стоял, когда не знал, что делать со своей жизнью.

8. Клаус и жизнь

Всё-таки Клаус любил жизнь. С самого раннего детства, насколько он мог себя помнить – любил горячо, безоглядно и радостно. Но потом они поссорились, и уж столько лет не могли помириться. А чему тут удивляться – любой психолог вам скажет, что конфликты у любящих длятся гораздо дольше и причиняют гораздо больше страданий, чем в обычных случаях…

9. Клаус и дети

Клоун Клаус не любил детей. Он их даже побаивался. В детстве Павлику доставалось от сверстников – его дразнили, над ним смеялись. В детсаде и начальных классах школы порой целая группа собиралась вокруг и щипали, пинали, дразнили. Причём нередко в этой травле вместе с мальчишками участвовали и девчонки. Павлик психовал, орал, кидался на обидчиков, размазывая кулаками слёзы – те разбегались, но сразу же снова собирались в стаю, и всё повторялось с ещё большим азартом: истерика Павлика их только раззадоривала.

Но больше щипков и тычков Павлика бесила несправедливость происходящего: за что? Что он им сделал? И вообще какой повод? Дразнили жирным – да, Павлик был полноват, но не был совсем уж толстым; в то же время рядом спокойно существовали самые натуральные жиркомбинаты, которых никому в голову не приходило так доставать. Обзывали выскочкой, в каждой бочке затычкой – да, Павлик любил повыпендриваться, привлечь к себе внимание, но никогда он этого не делал за чужой счёт, никогда никого не унижал, не давил авторитетом или наглостью; в то же время всегда находились нахальные крикуны, которые всех подминали под себя… но как раз к этим отношение было совсем другое… В итоге Павлик нашёл только одно объяснение: он не такой, как другие. Какой именно «не такой», понять и тем более выразить словами не удавалось, просто было вот такое ощущение – наверное, и у тех, кто его задирал, было точно такое же ощущение.

Лет до двенадцати Павлик каждый день отправлялся в школу со страхом, что вот сегодня снова придётся проглотить очередную порцию издевательств ни за что, а просто потому, что ты – вот такой. И страх регулярно оправдывал ожидания, достаточно было одного неосторожного слова или жеста Павлика, или же чьей-то внезапно проснувшейся дури. Постепенно, по мере всеобщего взросления, интерес к таким «развлечениям» падал, и они прекратились как-то незаметно – взрослый Павел, даже если б очень напряг память, не смог бы сказать, когда ему последний раз довелось перетерпеть этот страх и унижение.

Потому что последнего раза-то и не было. Издевательства прекратились, а страх и унижение никуда не делись, они остались, и приходилось терпеть их всю дальнейшую жизнь, переживая внутри себя снова и снова, даже если внешняя обстановка была мирной и вполне благоприятной. Павел ещё в раннем детстве перестал верить этому миру.

И уже став Клаусом, он остерегался приближаться к детям, особенно если те собирались в шумную компанию и резвились, обмениваясь тычками, срывая друг у друга шапки и тому подобное – ему всё казалось, что вот сейчас дети заметят его, налетят, и он снова будет стоять, беспомощный, в плотном кругу клюющих его со всех сторон маленьких стервятников.

А однажды такое случилось на самом деле. Клаусу подкинули халтуру: подработать на детском празднике, который одно весьма небедное семейство давало в честь дня рождения любимой дочки. Сценарий был простейший: выход, приветствие, пара фокусов, игра и поздравление именинницы, итого минут десять, а заплатить обещали нормально. Деньги артисту всегда нужны, и Клаус согласился, хотя нехорошие сомнения точили его.

Войдя по сигналу ведущей в зал, он увидел группу нарядных скучающих детей лет от восьми до одиннадцати, которые под слащавое лепетание какой-то «звезды» (Клаус так и не научился отличать их одну от другой) уныло ковыряли огромные куски торта на своих тарелках. Ди-джей моментально увёл музыку, и дети повернули свои лица к вошедшему клоуну. Эти лица очень не понравились Клаусу. Лишь одна девочка во главе стола – очевидно, виновница торжества – вызвала в нём какое-то сочувствие. Вид у неё был растерянный, и на клоуна она смотрела даже с какой-то надеждой. Зато её подруга справа презрительно скривила губки и хищно прищурилась. А мальчишка на противоположном конце стола – похоже, самый старший – просто сверлил его своей ненавистью. Прочие глядели с осоловелым недовольством – вот, припёрся ещё, будет сейчас тормошить…

Клаусу пронзительно захотелось смыться, но отступать было некуда, тем паче, что накануне он уже занял денег, рассчитывая вернуть именно с этого заработка, поэтому клоун сделал решительный шаг к столу и бодро произнёс первую реплику своего сценария:

- Хо-хо! А вот и я! Узнали меня?

Повисла пауза – кто дожёвывал торт, кто просто не пожелал отвечать, и Клаус, в принципе готовый к такому приёму (его для того и наняли, чтобы он расшевелил детей), собрался было произнести следующую фразу, как вдруг мальчишка со злыми глазками-буравчиками громко отчеканил:

- Да! Ты лошара с красным носом!

Именинница нервно дёрнулась, её подруга громко и одобрительно засмеялась, к ней присоединились остальные. Клауса как кипятком окатило, но он собрался и, игнорируя выпад, продолжил:

- Я – весёлый клоун Дудка!
И везде со мною шутка,
И везде со мною смех,
Я развеселю вас всех!

«Господи, - думал Клаус, произнося этот текст, - кто ж такое сочиняет… какой шаровик-затейник… голову ему оторвать за это мало…»

Выходи из-за стола
На весёлые дела!

«Блин, меня сейчас стошнит…» - промелькнуло в голове у клоуна, но на этом поэзия, к счастью, закончилась.

- Выходите, дети, посмотрите, что я с собой принёс! Этот сундучок не простой, он волшебный! – указал Клаус на картонный ящик, размалёванный под сундук, который держал подмышкой. – Кто хочет в него заглянуть, а ну-ка?..

Именинница нерешительно встала и направилась к центру зала, ещё двое из младших последовали за ней, прочие отнюдь не спешили покидать насиженные места.

- Давайте, дети, дружнее, дружнее! – вмешалась ведущая и стала обходить стол, слегка подталкивая сидящих в спины, чтобы они встали. – Клоун Дудка сейчас покажет вам удивительные вещи, он очень забавный, этот клоун Дудка! – последние слова она едва не процедила сквозь зубы, недовольно зыркнув на Клауса: дескать, откуда таких присылают?

Наконец все гости вылезли из-за стола и обступили клоуна. И когда круг сомкнулся, Клаус почувствовал себя очень нехорошо. Как будто кувалдой ударили по внутренностям, а в ушах зашумело и перед глазами всё расплылось.

- Сейчас-сейчас… - голос позорно дезертировал, только какие-то отголоски булькали в горле. Руки-предатели дрожали. – Сейчас мы заглянем в наш сундучок…

Клаус нагнулся, поставил коробку на пол и собрался было откинуть крышку, как вдруг сзади кто-то дёрнул его за штаны. Резинка была слабой, и шаровары сползли на полбедра.

- Ой! – вырвалось у клоуна, он рывком подтянул штаны и резко обернулся. На него в упор глядели злые глазки-буравчики. – Ты чего? – наклонился он к мальчишке.

- А ничего! – ответил тот и, ухватив клоунский нос, рывком оттянул его и отпустил. Целлулоидный шарик на резинке больно щёлкнул по глазу, брызнули слёзы. В это же мгновение подруга именинницы решила повторить трюк со штанами, и ей это удалось даже лучше: шаровары слетели до колен.

- Да что такое! – Клаус вцепился в штаны, натянув их почти до груди, и решил больше не отпускать. Но пошла цепная реакция – со всех сторон на него навалились дети, кто дёргал костюм, кто тянулся к носу, кто даже щипался, а кто-то больно пнул ногой по голени (клоун не видел, но был уверен, что знает, кто).

- Отстаньте, что я вам сделал! – кричал… Павлик. Клауса больше здесь не было, это маленький Павлик беспомощно вертелся в своре почуявших кровь волчат, и даже голос был какой-то детский, тонкий, на срыве. А Клаус наблюдал за этим как бы со стороны и презирал Павлика, да ещё думал: хорошо, что тут он не в своём цирковом костюме и гриме, а то ведь хоть увольняйся и уматывай из города вообще.

- Дети, а ну перестаньте обижать клоуна! – вступилась ведущая. – Смотрите, он уже плачет! – в этой реплике Клаусу послышалась изрядная доля злорадства.
Ведущая, как заправская классная дама из спецшколы для трудных подростков, принялась оттаскивать детей от клоуна, и когда её голова оказалась близко к голове Клауса, она прошипела ему прямо в ухо:

- Не мужик, а тряпка! Вафля…

- Да пошла ты!.. – дал петуха на втором слове Клаус, развернулся и выбежал из зала.

Они, Клаус и Павлик, мчались по узкому коридору в подсобку, служившую гримёрной, и Павлик плакал навзрыд, повторяя одно и то же: «За что? За что?..», а Клаус матерился, плевался и ненавидел – себя, Павлика, детей, саму жизнь. «Сука ты! – орал Клаус жизни в лицо. – Дерьмо собачье! На хрена ты мне такая нужна? На хрена я тебе такой нужен? Или ты специально меня породила, чтобы издеваться надо мной? Ну, отвечай! Отвечай, сука, я тебя спрашиваю!..» Жизнь молчала, но молчание это было ответом: не можешь справиться – твои проблемы.

10. Клаус и не дети

А ведь Клаус совсем не был нытиком и рохлей, как показалось ведущей детского праздника. Ему доводилось выходить с честью из таких переделок, какие многие из нас только в остросюжетных фильмах и видели.

Одно время – недолго – в цирке работал администратором тип из тех, которых принято называть мутными. Он действительно был весь какой-то размытый в своей вихляющей походке (клоун даже «снял» её для одного номера – получилось очень смешно), мелких суетливых движениях постоянно потных рук и совершенно непонятном лице – как ни пытался Клаус позже восстановить его в памяти, ничего не выходило, оно расплывалось в серый пористый блин. Как-то сразу после представления он вошёл в гримёрку Клауса – а входил всегда без стука, даже в женские гримёрки – и, уставясь поверх зеркала, сказал:

- Слышь, халтура есть. Прямо сейчас. Поедешь?

- Цена вопроса? – поинтересовался клоун.

- Не обижу.

- А точнее?

- Ну… трёшка. Да там от тебя пара выходов, девчонки выступят, ну и ты между ними.

- Девчонки какие?

- Да наши, акробатки.

- Хм, губа не дура. Что за мероприятие-то? Где?

- В… клубе одном. Корпоратив. Так едешь, нет? Мне надо сообщить насчёт программы… - всё время разговора администратор вертел в руках телефон.

- Валяй. Еду. – Клоун уже успел разгримироваться и переодеться. Убрав костюм в шкаф, он извлёк оттуда же свой «халтурный» чемоданчик, где держал другой костюм специально для подобных случаев, и обернулся к администратору. – Ну-с?..

- Иди вниз, там микрик стоит… - ответил тот, набирая номер.

В микроавтобусе уже сидели четыре девушки-акробатки – молоденькие, первый год после циркового училища. Они заметно волновались, однако хорохорились и даже пытались подшучивать над Клаусом, но тот молчал всю дорогу, скользя взглядом по проплывающим за стеклом жёлтым пятнам вечерних окон. Дурные предчувствия ворочались где-то в области солнечного сплетения. Собственно, из-за них он и согласился поехать – конечно, три тысячи были бы совсем не лишними, но клоун очень устал, да и этот администратор ему не нравился, совершенно никакого желания не было с ним работать. Но когда выяснилось, что на это весьма туманно обрисованное мероприятие едут совсем юные девчонки – решил согласиться. Не потому, что считал себя героем – это Павлик любил предаваться героическим мечтаниям, Клаус над ними только посмеивался – а просто решил: надо поехать. Теперь Павлик, который только в своём воображении был непобедимым суперменом, тысячу и один раз спасшим весь мир и его окрестности, ныл глубоко внутри: «Хочу домой, хочу домой!..» - но Клаус не слушал его. Иногда он пытался включить трезвый рассудок и говорил себе: «Да что ты за параноик, ей-богу! Ещё ничего не случилось, а уже трясёшься! И ведь так каждый раз, вспомни: сколько было таких выездов, и всегда этот мандраж, а в итоге ведь всё нормально проходило… И теперь всё нормально будет, отработаете по-быстрому, получите свои кровные, и по домам, расслабляться. Кстати, джинсы новые купишь наконец-то…» - но как-то не верилось всем этим доводам, а дурная муть от живота уже поднималась к горлу.

- Что за место? – огляделся Клаус, когда администратор ввёл их в полутёмный холл. – Что-то я не припомню такого на карте развлечений нашего славного города…

- Новое место. Сегодня как раз учредители открытие отмечают. Ждите пока тут… - и администратор скрылся за дверью, откуда доносился разухабистый шансон и громкие пьяные голоса.

- Отличный приём… - пробормотал клоун и внимательнее осмотрел помещение.
Интерьер его не вдохновил: вроде вполне цивильно, даже помпезно, но что-то гнетущее было в этой помпезности, в дорогой хрустальной люстре, в дубовой стойке гардероба, в полированной мраморной плитке на полу. Отчего-то возникли ассоциации с могилами братков из 90-х. Всё-таки что это – ночной клуб? Закрытый? По интересам? Для кого?

Вышел администратор в сопровождении долговязого типа, одетого в солидный костюм, который никак не вязался с его тонкой шеей (на которой несуразно болталась толстая золотая цепь) и круглой стриженной под ёжик головой с оттопыренными ушами.

- Вот, Олег Сергеевич, наша бригада – в голосе администратора смешалось подобострастие и какое-то мерзкое хихиканье.

Тот, кого назвали Олегом Сергеевичем, оглядел девушек – Клаусу очень не понравилось, как он глядел – и растянул свои без того тонкие губы в узкую бледно-розовую полоску:

- Привет, девчонки! – «Не голос, а топлёное сало», подумал клоун. – Ну что, покажете нам сегодня… класс? – очень двусмысленная пауза зависла перед словом «класс».

- Покажут, они всё покажут! – суетливо заверил администратор.

- О-кей, - благосклонно кивнул долговязый и заметил наконец-то Клауса – А это кто? – наверное, нужна длительная практика, чтобы уметь вкладывать в три коротких слова столько недовольства и презрения.

- Это наш клоун, тоже классный! – доложил администратор и метнул на Клауса взгляд, который можно было бы перевести как «Поклонись доброму дяде!»

- А, клоун… - снисходительно отозвался господин хороший и соизволил обратиться напрямую – Ну что, ржака будет?

- Будет! – тряхнул головой Клаус. – Хотите ржаку – будет вам ржака, захотите уссаку – устроим уссаку.

- О-кей, - гоготнул долговязый и одобрительно похлопал по плечу администратора. – Покажи девчонкам, где переодеться. А ты… - подарил он Клаусу ещё один взгляд – там переоденься… - и шевельнул пальцами в направлении гардеробной стойки.

Выход Клауса был первым. Едва он оглядел почтеннейшую публику, в памяти бегущей строкой пронеслась цитата из Киплинга: «Внизу сидело сорок или более волков, от седых ветеранов, могущих в одиночку справиться с оленем, до молодых чёрных трёхлеток, лишь воображающих, что они могут это сделать…» Этих было раза в три меньше, но теми руководил мудрый Акела, да и сами они были не лишены благородства… Эти же, судя по всему, не заморачивались никакими излишествами, их взгляды на жизнь и всё, что её наполняет, были предельно прагматичны: добыча или нет? Если да, то как взять? Даже обильно съеденное и выпитое не могло повлиять на их экзистенцию – разве что одни были уже «слишком сыты сегодня», у других же – особенно у молодняка – напротив, аппетит только разыгрался. Клоун в момент ощутил себя оцененным, взвешенным и классифицированным – вероятно, чем-то вроде малосъедобного тушканчика, с которого взять нечего, ну да пусть поскачет тут для куражу…

В быту Клаус обходил таких за километры, хоть не всегда удавалось избежать столкновения (например, с главбухом родного цирка), и каждый раз он оказывался растоптанным, размазанным в повидло и вывернутым наизнанку. Но то в быту. А здесь ты на арене, клоун – вперёд!

- Хо-хо, здорово, пацаны! – Клаус несколько раз тряханул над головой сложенными в замок ладонями. – Хорошо сидите! А что меня не пригласили? Я бы тоже не отказался!

С этим клоун уверенно подошёл к ближайшему столику и, выдвинув свободный стул, уселся напротив «седого ветерана» со свинцовыми глазами и «молодого трёхлетки», которого, похоже, распирало от собственной значимости в связи с тем, что он допущен в столь авторитетное собрание.

- Ну-с, - потёр Клаус руки, оглядывая блюда, - чем балуемся?

- Ну ты… - процедил молодой и угрожающе шевельнулся, как вдруг – трах! – стул отлетел назад, клоун провалился вертикально вниз, и – бац-клац! – его подбородок припечатался к столешнице (ладони, страхуя голову, громко шлёпали по столу и сразу же убирались под крышку – весьма эффектный трюк, стоивший клоуну нескольких недель труда и дюжины синяков).

- Ууу… - расплылся Клаус всей своей гримасой.

- А… - расслабился «молодой трёхлетка» и, покосившись на своего старшего соседа, чьи губы дрогнули, на мгновение выпустив золотой блеск изо рта, благодушно оскалился. Скалились и остальные, кто-то даже хохотнул.

- Фто эфто было? – прошепелявил клоун и оглянулся на стоявший в метре позади стул. – Он фто, дикий? Ну, фифяс я его…

Клаус кинулся к стулу, но тот (ловкий удар ботинком по ножке) отскочил, и схватить его не удалось. Повторив этот трюк ещё пару раз, клоун сменил тактику: лёг на живот, приподняв пятую точку вверх, и стал подкрадываться по-кошачьи, затем бросок – и две ножки стула крепко зажаты в руках. Но мало было поймать стул, надо его ещё оседлать, а чёртов стул никак не позволял это сделать – выскальзывал, вертелся, опрокидывался, даже оказывался верхом на клоуне, который всё время падал, вставал, кувыркался, ругался и т.д. В сущности это был достаточно простой, «школьный» номер – Клаус показывал его на экзамене по мастерству ещё на первом курсе училища. Но здесь чем проще, тем лучше, заранее решил он для себя – и в самом деле, почти каждую эскападу приветствовал одобрительный гогот, а кто-то даже соизволил несколько раз хлопнуть в ладоши.

Наконец клоун, оказавшись раз пятнадцатый на полу в полуметре от непокорного стула, с кряхтением поднялся, демонстративно отряхнул зад и заявил:

- А ну его! Не моего вкуса мебель! И вообще, тут есть люди половчее меня, встречайте! – и сделал жест в направлении двери, откуда уже выбегали акробатки в облегающих комбинезонах из тонкой серебристой ткани.

Услышав, какое животное «Ооо!» прокатилось за его спиной, Клаус понял, что дурные предчувствия на сей раз не обманули. Пока девчонки под разудалое улюлюканье и молодецкие посвисты выполняли свой номер, клоун, навалившись на стойку гардероба, лихорадочно соображал, что же делать, но ничего толкового придумать не мог. Не врываться же с воплем: «Всем морду на пол!», честное слово. Ладно, ещё два выхода впереди – авось, что и проявится…

Дверь распахнулась, и в фойе выскочили акробатки – одобрительный рёв как будто вытолкнул их из банкетного зала плотной мутной волной. Девушки были заметно смущены от такого чересчур «тёплого» приёма. Но первейшую профессиональную заповедь артиста – шоу должно продолжаться, несмотря ни на что – они уже научились соблюдать непреложно, поэтому быстро побежали переодеваться к следующему выходу, лишь одна из них мимоходом бросила на клоуна растерянный вопросительный взгляд. Но Клаусу нечего было ей ответить.
Второй выход – игра с залом, решил клоун. Игра с залом, а заодно и разведка. Походить меж ними, присмотреться, прислушаться…

- Здьяфтфуйте! У меня пофле фафефо фтула фифекты гечи! Пока дефуфки фыфтупали, я сходил к эфтому… как его… лохо-педу, фот! (бурная одобрительная реакция на «лохопеда», ну ещё бы…) И эфтот лохо…пед (если почтеннейшей публике так нравится, отчего бы и не повторить) пофофетофал мне эти… как их… ого-го-го… нет, эфти, го-го-го-го… нет, эфти… иго-го-го-го… тфу! Фко-го-го-гогки, фот! – тут клоун извлёк из широких штанин сложенный вчетверо листок с несколькими особо заковыристыми скороговорками, заготовленный специально для подобных мероприятий: предлагать подвыпившим клиентам прочесть их – самое милое дело на потеху как публике, так и артисту. – Но я не могу их пфофифать! Мофет, кфто-фто мне помофет?

И Клаус, потрясая листком, внимательно оглядел зал. На первый взгляд атмосфера была весьма благодушная – он хорошо зарекомендовал себя при первом выходе, да ещё акробатки «поддали жару», и теперь почтеннейшая публика расслаблено лыбилась… но что-то тут изменилось… а, ну да, конечно! – за крайним столиком у дальней стены скучковались четверо из «молодых чёрных трёхлеток» и, не обращая внимания на происходящее, что-то оживлённо обсуждали. Клоуна это очень насторожило, и он пошёл вдоль столов прямиком к ним, призывая:

- Ну, кфто фмелый, кфто фамый ггамофтный? Фыходи!

Наконец он подошёл достаточно близко, чтобы уловить обрывки фраз: «…угостим, чё-почём… пообщаемся, всё такое… потом сами отвезём… да куда они денутся… пс!..» Сказавший «Пс!» зло уставился на Клауса, который стоял уже в шаге от их столика. Клаус сыграл на опережение:

- Мофет, фы мне помофефте? Туфт фго-го-го-фо-гофку надо пфофефть…

- Отвали нах… - было ясно, что дважды повторять не будут, и клоун отошёл. Собственно, что хотел, он узнал, и это его, как ни странно, успокоило. Мозг начал работать в нужном направлении, и пока Клаус вытаскивал из-за столиков самых пьяненьких клиентов, предлагая им под общий гогот прочесть «Стоит в поле холм с кулями, пойду на холм, куль поправлю» и другие подобные перлы из курса сценической речи, у него сложился вполне реальный план.

Уступив площадку девушкам, Клаус перескочил гардеробную стойку и принялся лихорадочно рыться в своём чемоданчике. Есть! Повезло! Наверное, никогда раньше замусоленный карандашный огрызок не имел для него такой ценности. Разложив листок со скороговорками на чемодане, он накарябал на чистой стороне:

НА ТРЕТИЙ НОМЕР НЕ ВЫХОДИТЕ
БЫСТРО ОДЕВАЙТЕСЬ И УХОДИТЕ
ЗА УГЛОМ НАЛЕВО СУПЕРМАРКЕТ, ПЕРЕД НИМ СТОЯНКА ТАКСИ (как он всё это успел заметить? но ведь заметил же…)
НЕ ТОРГУЙТЕСЬ, БЫСТРО УЕЗЖАЙТЕ

Затем сложил листок несколько раз в маленький тугой четырёхугольник и встал перед входом в зал. Когда акробатки, заработав очередной порцион сального одобрения, направились на выход, Клаус ворвался с криком: «Браво! Браво! Какой успех! Поздравляю!» - и схватил за руку первую из них, имитируя крепкое рукопожатие. При этом он вдавил ей в ладонь записку, а напоследок согнул её пальцы в кулак. Через секунду он уже пожимал руку второй, потом третьей, четвёртой, приговаривая: «Поздравляю, браво!» - так что со стороны всё это воспринималось как обычная шутовская выходка. Никто ничего не заподозрил. Девушки убежали. Клоун остался.

Теперь задача одна: тянуть время. Сколько им надо, чтобы переодеться и выйти? Минут пять-семь? Плюс ещё минут пять добежать до стоянки и взять такси. Тринадцать минут – это очень много в таком формате, очень…

Как хорошо, что эти все здесь, и даже администратор – место за столиком ему, конечно, не предложили, но вон стоит у стеночки и, натянуто улыбаясь, поглядывает то на артистов, то на публику – типа контролирует качество работы. И никакой охраны в холле, только из подсобок в зал и обратно иногда пробегает кто-нибудь из обслуги, принося очередные блюда и унося грязную посуду, ну да те-то не станут спрашивать у девушек, куда они направляются, какое им до них дело… Тебе везёт, клоун – всё в твоих руках!

Клаус почувствовал себя как на трапеции – зыбкий баланс между жизнью и смертью, на котором не должно висеть ничего лишнего, никаких мыслей, воспоминаний, привычек, желаний. Абсолютно прозрачная пустота, из которой вдруг родится Игра. Играй, клоун!

- У вас деньги есть? – снисходительный хохоток был ему ответом. – Отлично. Я хочу сыграть с вами на деньги. На ваши деньги, потому что у меня денег нет. Точнее, вы сами между собой сыграете на деньги, а я вам просто помогу с ними расстаться, идёт?..

На этом Клаус снял свой нос – шарик из красного поролона.

- Сначала маленькое превращение: вот был нос, а теперь стал шарик! – сказал он, заталкивая резинку в отверстие и показывая результат зрителям. – Все видите? Вот он, у меня в руке!

Не переставая говорить, клоун подошёл к столику, за которым сидели те четверо – они, похоже, уже обо всём договорились и всё решили, поэтому сидели расслабленно, дожидаясь своего часа.

- А теперь я подхожу к этим молодым красивым людям… я обойду их сзади… - клоун протиснулся между сидящими и стеной, выйдя с другой стороны столика – всё, готово! Шарика у меня нет! – показал он пустые руки. – Шарик у одного из них! У кого?..

Все четверо завертели головами и полезли было в свои карманы, но Клаус со всей дури шлёпнул ладонью по столу и рявкнул:

- Сидеть, не двигаться! – те вздрогнули и застыли. Их не шибко выразительные лица на сей раз являли целую палитру эмоций, однако никому не пришло в голову даже возразить. Клоун поймал кураж, а клоун в кураже – это страшная сила.

- Ну-с, - обратился он к публике, - какие будут варианты?

Посыпались догадки: «У Русика!.. Нет, у Васька!.. У Гарика!..»

- Стоп-стоп-стоп! Нет, друзья, так дело не пойдёт! Деньги вперёд! Сначала ставка, потом ответ!

- Сколько? – спросил пузатый дядька с мясистым лицом кирпичного цвета то ли от гипертонии, то ли от обильных возлияний.

- А это сколько сами поставите. Договоримся так: вы делаете ставку, затем указываете на кого-то; если не отгадаете – отдаёте деньги ему, ну а если отгадаете, тогда он вам отдаёт такую же сумму!

- О-кей, - согласился дядька и выложил на стол тысячную купюру. – Васёк, у тебя!

- Кто Васёк? Ты? Ну-ка, проверь! Нету? Печаль… А теперь ты у себя посмотри! – приказал Клаус тому, кто на предыдущем выходе велел ему отвалить. – Вот у кого шарик-то был! Не повезло вам, уважаемый. Но ничего, повезёт в следующий раз! – и клоун передал купюру Ваську, который весело помахал ею и крикнул: «Дядь-Слав, привет!»

- Ну-с, повторим! Только будьте внимательнее, если не хотите пожертвовать все ваши деньги в молодёжный фонд…

Пошла игра! Публика оказалась весьма азартной (впрочем, кто бы этому удивился), сперва играли с теми четырьмя, затем стали заключать пари между столиками, ставки росли, время шло. Пролетело минут двадцать пять, когда администратор, тоже захваченный общим азартом, вдруг очнулся и озабоченно посмотрел на часы, после чего трусцой поспешил на выход. Клаус понял, что пора и ему сворачивать действие.

- Эй, ты куда? – крикнул он администратору, который, не слушая его, скрылся за дверью. – Вы только посмотрите на него, - обратился клоун к публике, – он мне деньги должен за работу, и смывается! Извините, вынужден с вами попрощаться! Нос – дарю! До новых встреч, друзья! – и Клаус, отвесив смешной поклон, выбежал из зала.

Администратора в холле не было – очевидно, он побежал в помещение, где переодевались акробатки. Да клоун и не собирался его догонять. Он тихо радовался, что девушки теперь, очевидно, уже далеко отсюда, но понимал, что для него самого ещё не всё кончилось. Поэтому Клаус, не теряя времени, начал разгримировываться и переодеваться. Спешку выказывать ни в коем случае было нельзя, но и задерживаться не хотелось. Внешне он выглядел совершенно расслабленным, даже насвистывал какой-то лёгкий мотивчик, но движения его были точны и скоры.

Они появились в холле одновременно с двух сторон – администратор из бокового коридора, и те четверо из зала. Пока молодняк насколько решительно, настолько же и бессмысленно озирался, не зная, куда бежать и что делать, администратор кинулся к клоуну.

- Слышь, где девчонки?

- Девчонки? – равнодушно переспросил Клаус, натягивая и застёгивая джинсы. – А разве они уже не закончили?

- Да какое закончили! У них ещё один выход оставался. Мы ж на три номера договаривались, при тебе разговор был…

Четвёрка, заинтересованная диалогом, подошла к ним.

- Вообще-то лично мне ты сначала говорил про пару номеров, и уже по дороге сказал, что надо три, - Клаус заправил рубашку и снял с вешалки куртку. – А о чём ты с ними договаривался – мне вообще пофиг. Я свою работу сделал, давай гонорар.

Клоун надел куртку и собрался было застегнуть молнию, как увидел, что в лицо ему летит кулак с печатным перстнем на среднем пальце. Он мог бы увернуться, реакция у него была отличная, но почувствовал, что лучше этого не делать, будет хуже. Поэтому только слегка повернул голову, чтобы удар прошёл скользом.

- Ты тут пургу не мети, где девчонки? – проорал тот, кому Клаус не понравился ещё там, в зале. Он сверлил клоуна глазками, в которых не было ничего, кроме тупой злобы, и поправлял перстень, готовясь, если понадобится, ударить ещё раз… и не раз.

Клаус потрогал разбитую губу, растёр кровь на пальцах и посмотрел на администратора.

- Теперь с тебя двойная цена. За вредность… - затем обернулся к бившему и, глядя ему прямо в глаза, твёрдо отчеканил. – Где девчонки, я не знаю. Я делал свою работу, они – свою. Ты сам всё видел. Никуда их спрятать я не мог. Скорее всего, они уже уехали. А почему – спрашивай у него, - кивнул клоун на администратора, - я не знаю, как он с ними договаривался.

Клаус застегнул куртку, взял чемоданчик и повернулся на выход, кинув администратору через плечо:

- Завтра деньги чтоб были!

Сделав несколько шагов, он услышал за спиной преисполненный фрустрации рёв: «Блядь!» - и смачный хруст удара в челюстно-лицевую область. Затем четыре пары ног протопали в сторону зала, и до дверей клоуна провожал только ноющий стон.

11. Клаус, дети и смерть

Понедельник – законный выходной у всех артистов. Если, конечно, на этот день не выпадает какой-нибудь праздник. Тогда приходится трудиться, украшать всенародный отдых. Такая у них, артистов, доля: все отдыхают – ты работаешь. А сам можешь отдохнуть только когда все, нагулявшись, вступают в трудовые будни. В общем, всё не как у людей.

Поэтому в понедельник ни один уважающий себя артист даже на халтуру не поедет… ну разве что если это не будет очень уж заманчивая халтура с гарантированным хорошим гонораром. А во всех остальных случаях – идите лесом, артист тоже человек (как бы в этом некоторые ни сомневались), и тоже имеет право на отдых.

Но Клаус по понедельникам работал. Брал свой основной цирковой костюм – ярко-зелёные шаровары с блузой и рыжий, почти оранжевый парик, садился в автобус и ехал на другой конец города. Там в двухэтажном здании из побеленного кирпича его ждали дети. Здание изначально являлось типовым детсадом «хрущёвской» эпохи – когда-то Павлик сам ходил в точно такой же, хоть и было это в совсем другом городе, даже горки и качели во дворе ничем не отличались от тех, на которых он катался много лет назад – но теперь здесь размещалась детская онкологическая больница. Тем более нелепыми казались крашеные железные ракеты и корабли среди кривых, словно от скорби, деревьев во дворе, где некому было бегать, играть, галдеть, смеяться.

Двор Клаус проходил быстро, глядя на серый потрескавшийся асфальт дорожки. Глаза он поднимал уже перед дверью, когда, позвонив, смотрел на глазок, в центре которого поблёскивала тусклая искорка света из прихожей – как символ угасающей жизни. Изнутри слышались шаги, глазок чернел – в этот момент клоуну становилось не по себе, будто сама смерть глядела на него из своей вотчины – но вот щёлкал замок, дверь открывалась, и на пороге появлялась добрейшая Лидия Петровна, нянечка приёмного покоя. Клаусу нравилось, что по понедельникам дежурила именно эта бодрая и лёгкая, несмотря на свой почтенный возраст и комплекцию, женщина.

- Заходи, дорогой – говорила она так, что ему хотелось одновременно мурлыкнуть и съёжиться. – Заждались тебя.

- Почтеннейшая публика в сборе? – всегда одинаково пытался шутить Клаус, но за этим неуклюжим и, казалось бы, праздным вопросом стоял другой вопрос, очень важный. И хорошо, если Лидия Петровна улыбалась и отвечала:

- Все, все. Уже с утра про тебя спрашивают…

На это Клаус довольно потирал руки и, приговаривая нараспев: «Сейчас мы их повеселим, повеселим…» - бодро двигал в ординаторскую, где обычно переодевался.

Но случалось и так, что сперва молчание, а потом тихо:

- Васеньку в пятницу… увезли. Помнишь, такой конопатенький во второй палате, кроватка у окна…

Клаус всегда оказывался не готов к таким известиям. Конечно, он знал, что здесь это может случиться в любой день и почти с каждым – даже мог предположить, с кем именно, хоть и никогда не смел предполагать… и никогда не ошибался, когда узнавал, кто на этот раз… но всегда такая заранее известная новость оглушала его, и он стоял, будто ему на голову накинули пыльный мешок, совершенно потерянный, ничего не понимающий и не чувствующий. Так проходило несколько вечных секунд, затем клоун встряхивался:

- Так, ну что стоим-то… - говорил он себе вслух и, не оглядываясь на поспешающую следом Лидию Петровну, сжав губы и кулаки, набычившись и глядя в упор перед собой, широкими шагами шёл так, будто собирался хорошенько навалять кому-то. Да ясно кому – смерти. Она, сволочь, всё равно своё возьмёт, но не так просто ей это достанется.

Главврач Антонина Павловна, года этак два назад пригласившая клоуна, считала, что его яркие позитивные номера помогают детям сопротивляться сжигающей их болезни, мобилизуют скрытые ресурсы; что на положительном эмоциональном фоне даже ядерная химиотерапия более эффективна и не так убийственна. Продвинутая женщина, она много читала, и не только по медицине, но и по философии, и по религии. Даже Клауса время от времени пыталась приобщить то к одному, то к другому какому-нибудь мудрёному, но очень возвышенному учению. Клоун относился к этому миссионерству с вежливой иронией, однако охотно помогал Антонине Павловне – просто у него были свои счёты со смертью.

Клаус чувствовал мертвечину резко и мучительно. Маленький Павлик, случайно заметив на улице дохлую кошку, страдал весь день. Облезлый облепленный мухами труп, провалившиеся глазницы и предсмертный оскал – всё это лезло в глаза всегда и везде, невозможно было ни есть, ни читать, ни смотреть телевизор, ни просто глядеть по сторонам. Павлик зажмуривался, мотал головой, усиленно растирал ладонями веки – бесполезно, мерзкая картина отчётливо проявлялась снова и снова, и приторная мутная волна поднималась к горлу. И не было спасения от этой тошноты.

Но точно такая же – совершенно идентичная! – тошнота окутывала Павлика, когда мама укладывала его на пресловутый сонный час, да ещё и сама ложилась рядом. Ей, понятно, хотелось отдохнуть, да и было от чего, поэтому постоянное ёрзанье неугомонного сына, бесчувственного к тяготам материнской доли, раздражало. И вместо того, чтобы блаженно дремать, ощущая под боком родное дитя (своё, и ничьё больше!), единую плоть и кровь (впрочем, резус-факторы разные, но разве это важно – зато судьба одна, навеки), своего мужа и отца (ну это, конечно, в переносном смысле – главное, чтоб мамочку любил); вместо того, чтобы прижаться к нему покрепче (как жаль, что нельзя вобрать его в себя обратно и носить, носить в себе вечно) – вместо всего этого рая (ну будь паинькой, сделай мамочке приятно) приходилось делать замечания (ах, какая это мука – воспитывать):

- Перестань ворочаться!

- Ляг прямо!

- Ну что ты там чешешься? Сейчас тебе так почешу, что своих не узнаешь! – угроза вполне реальная, между прочим…

- Глаза закрой! Спи, кому говорят! – и тэдэ, и тэпэ.

«Как дедушка в гробу» - смирясь, думал Павлик и вытягивался, закрыв глаза и сложив руки на животе. Предстояло ждать бесконечные два часа, пока не разрешат снова жить. От маминого соседства было душно до тошноты, но не то чтобы убежать, а и шевельнуться лишний раз было невозможно. Очевидно, дедушку прибрала такая же, только огромная мамочка… как там её называли в недавно прочитанной сказке… а, Мать Сыра Земля, вот. Говорят, что она даёт жизнь… ага, сперва даёт, а потом командует: «Лежать, не двигаться!» - ну и как это понимать? Не в силах разрешить этот дуализм, Павлик вздыхал, и тут же получал:

- Чего ты там вздыхаешь? Чем-то недоволен, а? О чём думаешь? – после чего мальчик старался думать незаметно от мамы. Незаметно не только в том смысле, чтобы внешне никак не проявлять работу мысли, но и чтобы недремлющее материнское око, которое давно засело где-то глубоко внутри головы, не засекло, что Павлик думает о чём-то своём.

И это тоже была смерть. Всепроникающая, парализующая и разлагающая всё – движение, мысль, волю – она везде оставляла свой тошнотворный шлейф, и Клаус всегда остро чувствовал его. Чувствовал в унылых коридорах казённых учреждений среди мышиных лиц чиновников – эти даже смеялись так, будто шуршали; чувствовал в кабацком чаду и угаре – неизбывная блевотная тоска висела над этими гулянками «от всей души»; чувствовал в дни собственного бессилия и отупения, когда часами слонялся как неприкаянный по комнате, жевал, курил, пялился в монитор, сто двадцатый раз раскладывая один и тот же пасьянс, снова жевал и курил… и не было в подобном существовании искры воли и разума, одна глухая ненависть к себе самому, и всё тот же муторный, разлагающий флёр смерти.

И, конечно же, больницы. Беспросветное уныние наваливалось на клоуна даже при посещении поликлиники, и источником того уныния были в первую очередь сами пациенты – они несли на своих лицах печать вялой покорности как знамя. Порой Клаусу казалось, что люди в большинстве своём любят именно болеть, ибо это позволяет им оправдывать своё уныние и пассивность. Лежать, разлагаться, зато ощущать себя под боком у мамочки, защищёнными в своей немощи.

Сам он никогда не болел. Да, приходилось заболевать, да, постоянно ныло и ломило от старых ушибов, переломов и растяжений, полученных за годы работы в одной из самых травматических профессий. Но каждый раз, проснувшись разбитым, с больной головой или распухшей глоткой, а главное – с предательской мыслишкой отдаться мягкому рабству, Клаус задавал себе риторический вопрос: «А кто меня завтра будет кормить?» – и вот уже холодные тугие струи душа хлестали по коже, а потом дыхательная гимнастика, а за ней гимнастика на растяжку, и в заключение пластическая импровизация под музыку – всё, живём дальше!

Он давно определил для себя смерть как пассивность в последней стадии. Не покой – никакого покоя в этой пассивности не было, а была либо тупая покорность, либо полный внутренний раздрай и непрестанная самогрызня, готовые в любой момент вырваться в бунт, разрушающий всё, и прежде всего самого бунтаря, - а именно пассивность, отсутствие какого-либо проявления своей воли, своей природы. Клаусу ежедневно доводилось встречать людей, вполне живых и здоровых биологически, но по сути скорее мёртвых чем живых, и даже то, что они порой бывали веселы и довольны своим существованием, не обманывало его – эти, бездарно проводя время своей единственной жизни по чужим сценариям, просто сумели «расслабиться и получить удовольствие», как говаривалось в одном засаленном анекдоте. А уж что такое грань срыва – он знал собственным нутром, ходил по этой грани неоднократно, когда накатывало липкой затхлой волной состояние «педерастического недоноска», как его определял сам Клаус. Когда самооценка вдруг проваливалась ниже канализации, и он чувствовал себя полным ничтожеством, не имеющим права не только на какое-то приемлемое бытие, но даже на себя самого, даже на то, чтобы говорить о себе: «я».

Это случалось реже по вине других, чаще – по вине самого Клауса. Впрочем, по его ли? Какая-то мина замедленного действия в мозгах, периодически срабатывая, заставляла делать вещи, которые затем размазывали его же в повидло. Что это было – бес, карма, внедрённая кем-то деструктивная программа? Чёрт знает. Но когда такое случалось, из самой глубины этого ада восставал Некто, готовый крушить всё вокруг, давить, рвать, уничтожать… Боясь этого демона и того, что он может натворить, Клаус запредельно усиливал контроль и наблюдение за собой, отчего улетучивались остатки самосознания и наступал полный паралич души, и это тоже была смерть, из когтей которой приходилось выдираться на голой воле, и только разлохмаченные клочья нервов болтались на леденящем сквозняке где-то там в груди.

Да, клоун Клаус не любил детей. Точнее, он их боялся. Хотя конечно, если боялся, то и не любил, или любил, но не совсем, с оглядкой. Ибо при всём благодушном своём отношении к детям как к виду, всегда ожидал от них какой-нибудь пакости, и иногда эти ожидания, как мы видели, оправдывались сполна. Ну а если всё время ожидаешь пакости – какая это любовь?

Но этим детям он отдавал себя всего и без оглядки. Не потому, конечно, что они были обессилены тяжёлой болезнью и, следовательно, безопасны. И не потому, что разделял пафос главврача Антонины Павловны. И даже не потому, что имел свои счёты со смертью, здесь дело было не в личных отношениях клоуна и смерти. А в том, что Клаус чувствовал: этим детям он нужен. Во всей остальной жизни не был нужен никому… ну, по крайней мере, так ему казалось, а тут ничего не казалось, тут была абсолютная очевидность: нужен. Очень. Неважно, почему – сам факт этой очевидности перекрывал все страхи и сомнения, и клоун врывался в палату как нырял бы вниз головой в тёплое летнее море.

Глаза. Задавленные болью, заваленные анальгетиками, уже почти не реагирующие на жизнь не только снаружи, но и внутри тела – они тем не менее сами оставались живыми, какими только и могут быть глаза ребёнка. Вопреки всему в них оставалась готовность жить – готовность смотреть и впитывать, искать и удивляться. И для того, чтобы эту готовность разбудить, раздразнить, разогнать, Клаусу надо было сделать одну невозможную малость: оказаться там, внутри. Войти в эти глаза и задержаться в них насколько можно дольше.

Алле-оп! Ярко-зелёный шар с оранжевым пятном вкатывался в болезненно-бледную палату. Остановившись, он вытягивался в силуэт, сперва расплывчатый, затем всё более отчётливый, и откуда-то из его середины рождался чистый, глубокий, немного протяжный голос, полный радости:

- Здравствуйте, друзья дорогие! Здравствуйте, здравствуйте и ещё тысячу раз – здравствуйте! Я прибыл к вам с планеты, где светит зелёное солнце! Оно очень горячее, и греет нас не снаружи, а изнутри. Вот оно какое! – тут клоун проходил колесом перед рядом кроватей и останавливался у крайней. – А ну-ка, прими лучи, мальчик!

Гладкая, без единого волоса, голова мальчика казалась непропорционально большой из-за ввалившихся щёк и глаз – даже прикрытые веки оказывались где-то там, в глубине глазниц. Клаус осторожно, кончиками пальцев, проводил по щекам ребёнка, слегка касаясь век, бровей, лба – и веки тяжело приподнимались, и из узких щёлочек показывались чёрные – жутко чёрные, запредельно чёрные – зрачки, и клоун отважно нырял в них своей улыбкой.

- Привет! – приподняв парик, говорил он. – Смотри, у нас одинаковые причёски! – помахивал он париком над своей блестящей лысиной, улыбаясь всем, чем только можно – губами, глазами, даже ушами.

Лежащий на дне затхлого колодца, окружённый стеной непроницаемого мрака, вертикального мрака, непрерывно растущего мрака, мальчик вдруг замечал там, у края – ага, значит, край у этой бездны всё-таки есть! – маленькую оранжево-рыжую звёздочку. Он уцеплялся за эту звёздочку своим еле живым взглядом, насколько мог уцепиться, подтягивался к ней всё ближе, и взгляд становился всё крепче, всё живее. И вот мальчик уже видел яркий тёплый мохнатый шар, а сразу под ним улыбку, которая облучала, но совсем не так, как аппарат жёсткой лучевой терапии – тот облучал смертью, хоть с его помощью и пытались со смертью как-то бороться, а эта улыбка излучала саму жизнь… или сама жизнь излучала эту улыбку, кто их разберёт… Клаус бы точно не смог ответить на этот вопрос, потому что в те минуты себя не видел совершенно. Поскольку сам находился там, в бездонной глубине, где видел слабую искорку угасающего света, и он ловил эту искорку, и бережно тянул, тянул сюда, на поверхность. Выплыл мальчик! Надолго ли – неизвестно, но выплыл. Теперь держись, держись, малыш! Следи за мной, а я пока подбегу к другим!

Клоуну требовалось немного, всего каких-то две-три минуты, чтобы обежать койки с тяжёлыми ребятишками и вытянуть их, уже уходящих в тоннель, обратно. Всё надо было делать быстро, чтобы тот, кто уже выкарабкался, не успел погрузиться вновь. Надо было делать… что? Клаус сам не знал, что и почему он делает в данный момент, действовал по наитию – кого-то гладил по лицу, кому-то пожимал запястья, кому-то надавливал на подошвы, кому-то тихо напевал или дышал в самое ухо – но всё оказывалось то, что надо, и глаза приоткрывались, и он вливался в них своей лучистой улыбкой. И когда наконец все тяжёлые, поймав оранжево-зелёный поплавок, начинали следить за ним – а те, кто полегче, пристально следили с самого начала – клоун выходил на середину палаты и начинал представление.

Он никогда не планировал заранее, что будет показывать. Шёл по чувству: вот сейчас хочется сделать это, и что хочется, то и надо. Когда читал смешные стихи с детства любимого Генриха Сапгира, когда играл на дудочке, приплясывая на одной ноге, слегка пародируя другого своего любимца, Яна Андерсона, когда проделывал нехитрые акробатические трюки… да мало ли что ещё – всё исполнялось само собой, то ли по собственному хотению, то ли по какому-то высшему произволению, то ли по тому и другому вместе. Нигде и никогда Клаусу не удавалось так отпускать себя, как здесь, и представление летело, и он сам летел.

Эта публика не могла экспрессивно выражать своё одобрение – ни громкого смеха, ни аплодисментов тут ждать не приходилось. Но живой блеск в потухших было глазах, но проступающий сквозь мертвенную серость лиц румянец, но уголки губ, которые вопреки невыносимому страданию упрямо ползли вверх – чёрт подери, какие там фанфары и овации могут подарить хотя бы сотую долю такой радости?

Заканчивал клоун также по ощущению: всё, ещё немного – и будет уже не в кайф. Значит, хватит. Поэтому иногда представление длилось почти полчаса, а иногда всего десять минут. Но всякий раз оказывалось ровно столько, сколько нужно, и Клаус, отвесив прощальный поклон, выходил из палаты с чувством совершенной полноты сделанного и собственной интегральной целостности.

Недолго держалось это состояние. В коридоре подходила Лидия Петровна и, заглядывая в глаза, гладила клоуна по плечу со словами:

- Светлячок наш, - так она его называла всегда после выступления, - спасибо тебе!

Собственно, что тут такого – простая душевная благодарность. Но именно от этой простоты и душевности Клаус, который сам только что был весь нараспашку, вдруг сжимался как трепанг (буквально: кабы мог при этом выбросить из себя внутренности – выбросил бы) и, с трудом сдерживаясь, чтобы не нагрубить этой доброй женщине, отвечал как бы в шутку:

- Спасибо, стараемся. Работа наша такая…

Лидия Петровна хотела сказать что-то ещё, но он сразу переходил на деловой тон:

- Итак, через неделю в это же время. А сейчас извините, надо бежать…

Хотелось именно бежать, драпать, рвать когти. Так хотелось, что однажды прямо из палаты выскочил на улицу как был в гриме и костюме, получилось очень конфузно.

Гремучая смесь страха и стыда трясла мелкой противной дрожью, гнала прочь. Страха, что позволил себе так раскрыться, стыда, что это раскрытие заметили другие.

Наспех разгримировавшись и переодевшись, Клаус, глядя на циферблат мобильника, будто опаздывает на очень важное мероприятие, нёсся к выходу и пробкой вылетал за дверь, едва успев выпалить провожающей Лидии Петровне:

- Досданья!

Полубегом пересекал двор; выскочив из калитки, сразу сворачивал за угол и, не снижая скорости, насквозь пересекал пару кварталов. Только потом сбавлял шаг, доходил до ближайшей скамейки, и, плюхнувшись на неё, жадно закуривал.

«Чёрт знает что. Дурдом какой-то. Хоть больше не ходи туда. Но это невозможно. Потому что это нужно. Не только им, но и, скажем прямо, мне тоже. Потому что, может быть, я только там и живу. Тогда почему такая хрень?» - думал Клаус, трясущейся рукой поднося горящий окурок к зажатой в губах новой сигарете.

Осторожно подходила Жизнь, откуда-то изнутри подходила и говорила без слов, на языке чувств и ощущений:

«Спасибо тебе…» - отчего светлое тепло разливалось по груди.

«Так. Тебе здесь что надо? – так же невербально огрызался клоун, отталкивая это ощущение. – В благодарностях твоих не нуждаюсь, иди гуляй».

«И всё-таки я очень рада за тебя и за них…» - настаивала Жизнь.

«Да какое мне дело до того, что ты рада? – не сдавался клоун. – Я что, для тебя это сделал? Я это сделал… потому что сделал. И всё тут. А в твоём одобрении, в ласках твоих не нуждаюсь. Ясно?»

«Павлик тоже так считает?» - спрашивала Жизнь, на что Клаус взрывался сарказмом:

«Ах, тебя Павлик интересует? А где ж ты, такая добрая, была, когда над ним измывались, когда его уродовали, когда вбивали в него этот дерьмовый страх, эту привычку врать и прятаться даже от себя самого, эту зависимость от других, даже от самых мелких и гаденьких людишек, и прочую мертвечину? М? Или опять скажешь, что это мои проблемы? Нет уж, фиг тебе! Мои проблемы – это те, что я сам себе нажил, уже сознательно, а когда начали так прессовать Павлика – в три года, или ещё раньше? Ну и что он мог противопоставить, как мог защититься? И ты, хорошая такая, радостная такая, на всё это смотрела спокойно – небось, ещё и к тем, кто издевался, относилась более благосклонно, чем к нему… так что уж помолчала бы насчёт Павлика!»

Жизнь молча отступала обратно, куда-то глубоко внутрь, а Клаусу вдруг становилось жаль, что он снова разругался с ней. Но тут же понималось, что жалел на самом деле не Клаус, а Павлик, за что немедленно получал втык: «А тебя вообще никто не спрашивает, сиди, где сидишь, и помалкивай!»

12. Павлик, Павел и Клаус

В ранней юности, классе этак в девятом, будучи впервые влюблён и отвергнут, Павел написал стихи:

Какой позор! Я тлею, не горю…
Что сделать для позора искупленья?
Себя в себе безжалостно убью –
Того, кто недостоин сожаленья… - и так далее по тексту, приводить который теперь нет художественной необходимости.

Убить не убил, но похоронил заживо. Уже брезжил в воображении некий идеал героя и рыцаря без страха и упрёка, а всё, что этому идеалу не соответствовало, устойчиво презиралось и отталкивалось со стыдом и возмущением. Презирать себя, стыдиться себя Павла научили хорошо – учителей было много, и каждый делал это по мере своего разумения, но все с искренним энтузиазмом, от души.

Детсадовские товарищи, которые, ворвавшись в туалет вместе с девчонками, ржали над сидящим на унитазе Павликом – вот, дескать, что творит, и не стыдно же (как будто они сами этого никогда не делали). Бабушка, которая, заметив у пытающегося незаметно прошмыгнуть в ванную внука утреннюю эрекцию, ткнула крючковатым старушечьим пальцем в оттопыренные трусы и адресовала маме громкое недовольное: «О!» - этот крючковатый сморщенный палец затем нередко оказывался у взрослого Павла в том самом месте в самый неподходящий момент, разрушив не одну попытку создать личную жизнь. Ну и прочие участники «воспитательного процесса» во главе с мамой…

Павлик в силу своей природной восприимчивости всегда учился хорошо, и когда стал старше, легко перешёл на самообслуживание. Отторгать себя, стыдиться своих проявлений, даже самых естественных, размазывать себя в повидло за это несоответствие идеальному образу – это для Павла стало нормой жизни, в этом он преуспел больше, чем в чём-либо другом. С особым рвением отвергалось то, что касалось Павлика, его жизни, его переживаний (заметим, что Клаус, обретя другие идеалы, так же с презрением относился к наивным представлениям Павла о крутизне).

Со временем Павел стал Клаусом, но Павлик им не стал. Заваленный стыдом и запретами, замурованный в камеру глухого отчуждения (мол, то был не я – я совсем другой), преданный и брошенный самим собой, Павлик всё равно страстно хотел жить, проявляться, радоваться, быть признанным.

Нельзя сказать, что связь между Клаусом и Павликом была совсем уж разорвана. Когда Клаус позволял себе выпить и расслабиться – они были заодно. С клоуном вообще приятно было выпивать в одной компании – он становился лёгким и остроумным, мило дурачился и излучал тёплое обаяние на всех окружающих. Только все думали, что это взрослый Павел Батькович, он же Клаус, преобразился, а на самом деле это Павлик, воспользовавшись рассеянностью подпитого внутреннего контролёра, выбегал из душной камеры глотнуть воздуха. Ну а кто придумывал все номера Клауса – не он же сам? Фиг вам! Клаус тоже, конечно, участвовал в этом, когда просчитывал сложность трюков, прикидывал зрелищный эффект и т.п., но сами идеи подкидывал кто? Конечно, Павлик, который едва ли не с рождения был неудержимым фантазёром, выдающим новые идеи буквально «по щелчку».

Но Павлик бывал и опасен. Он ничего не забыл и не простил – ни миру, ни самому себе, то есть Клаусу. И тот Некто, которого так боялся клоун – не Павлик ли то был, униженный, раздавленный и замурованный Павлик, который тем не менее тоже рос, тоже набирался энергии, и энергия эта, не находя выхода, становилась разрушительной?

Вот так они и жили…

(продолжение следует)
Авторы 5   Посетители 1103
© 2011 lit-room.ru литрум.рф
Все права защищены
Идея и стиль: Группа 4етыре
Дизайн и программирование: Zetex
Общее руководство: Васенька робот