Ольге Сухановой, Сальвадору
Дали нашего времени.
Ровно в девять вечера раздался сиплый, скрипучий как песок на зубах звонок в дверь. Ева вздрогнула; посидела несколько секунд, как бы соображая, что это может быть, а потом, отложив книгу, встала, подцепила ногами разношенные тапочки и, шаркая, пошла открывать. Прасковья Андреевна, сухонькая живая старушка с черными, почти без седины, собранными в хвостик волосами и хитрыми блестящими глазками охнула, вошла и поставила на одинокий табурет в прихожей свою матерчатую сумку. Из сумки выглядывал надкусанный батон.
- Ох, деушка. Сильно я опоздала-то? За сахаром ездила, в Постное: везде-то он по тридцать пять, а там по тридцать два пятьдесят. Народу… ужас! Молодые все сразу по десять пачек берут, а я уж и говорю этой женщине: Валя ее зовут, мол, можно, я у вас тут сумку до завтра оставлю, а завтра с утра заеду, заберу? Мне же врачи не велели больше трех килограмм таскать, а я все таскаю, все надо…
Ева слушала ее рассеянно, кивала невпопад, и смотрела не на нее, а куда-то поверх ее головы, на палевый уголок обоев, отставший над поперечиной дверного косяка; машинально вертела пуговицу на своем джинсовом жакете.
- Что, деушка, начальство-то не звонило? А-то говорили: медкомиссия будет, ты не слыхала?
- Нет, – тихо ответила Ева.
- А ЧП никаких не было?
- Нет... все в порядке, тетя Паша.
- Слава те, Господи. А-то, вот, давеча застряла какая-то женщина: как начала трезвонить: освободите, говорит, я, мол, опаздываю, а я ей говорю: тихо-спокойно, лифт не ломайте: сейчас обходчики придут и вас выпустят, а она на меня матом! Ты представляешь? Батюшки родные! Сколько я, говорит, тут сидеть буду? Я говорит, сейчас вашему начальству позвоню по мобильной и вас, мол, уволят к чертям собачьим. Так и сказала: к чертям собачьим. Я ей говорю: успокойтесь, мол, а-то я и сама начальству-то позвонить могу, а она… Ты журнал-то заполнила, деушка?
- Заполнила, – вздохнула Ева.
- Ох, что это ты, деушка, невеселая какая-то, унылая – как нерусская! С мужем, что ль, опять поругалась? Ох, эта любовь! Сложная штука… Выкинь ты все из головы.
- Выкину, – пообещала Ева, и как-то виновато улыбнулась. – Я пойду?.. Сережа вернется, надо ужин…
- Да, иди уж, конечно. Я-то пришла, а-то все сердце у меня было не на месте: как там Евгения моя… Ты не слыхала, вроде как к следующему месяцу зарплату обещали прибавить?
- Не слыхала, – ответила Ева и, шаркая тапочками, вернулась в диспетчерскую. Бросила беглый взгляд на пульт: одни его паучьи глаза были слепы, другие равномерно мигали рыжеватым светом. Подняла с полу раздавленную ручку и положила ее между двумя рядами лампочек-глазков; воткнула телефонный кабель обратно в гнездо.
- «Роковую страсть» давеча не глядела? – поинтересовалась Прасковья Андреевна, входя вслед за нею. Сняв с гвоздика на стене, рядом с календарем за 1988 год старенький серый халат, она принялась напяливать его поверх своей голубой кофты. – Что ты, деушка! Представляешь, Борис решил в суд подавать на Елену, а она-то его любит… а Ольга в больнице: никого не узнает, только Ивана и помнит, а Людмиле-то как ей сказать, что Иван погиб? А Татьяна…
- Тетя Паша... болезненно наморщив лоб и, коснувшись двумя пальцами левого виска, проговорила Ева. – Потом. Некогда…
- Что, голова болит?
- Да, нет, все… хорошо. Спасибо.
- Курить тебе надо бросать. Что ты эту гадость сосешь, в самом деле? Губы тебе оборвать!..
Но Ева уже не слушала ее. Раскрыв сумочку, бросила туда своего, валявшегося на кушетке Фихте, надела туфли и, позабыв сказать до свидания, ушла.
T
Дневная жара спала. Желто-малиновое солнце, плавая в просвете между торцом девятиэтажки и двором школы, не спеша опускалось за горизонт; застревало в стеклах, царапало себе бок о шпиль далекой колокольни. На стенах домов, на пыльной листве деревьев, на полированных боках машин и трубчатых лесенках детской площадки бледнели тревожные розоватые потеки. Город жил своей, подкрашенной розовым светом жизнью.
Ева достала из сумочки смятую пачку «Diablo Nero» и, закуривая, мельком обратила внимание на свои руки: кожа на ребрах ладоней была недавно содрана – подсохла и задубела... Слегка сутулясь, глядя в землю, Ева зашагала к арке.
R
Когда она добралась до Варламовской площади, уже почти стемнело. Прямо перед нею, на пригорке возвышался бетонный забор с раздвинутыми настежь заводскими воротами. За воротами белела приземистая церквушка с широким синим куполом, ощетиненным лесами – бывшая хлебопекарня. В полумраке неярко поблескивал крест и золотые звезды. С минуту Ева постояла, всматриваясь в слепые окна храма, а потом улыбнулась, но как-то жалко, неуверенно, и прошла в ворота. Между окнами апсиды в нише над иконой св. Варлаама Керетского теплилась лампада. Красный как сигнал тревоги на диспетчерском пульте огонек, на секунду привлек к себе Евино внимание. Красные блики зажглись и потухли в ее глазах, мимолетно придав им какой-то зловещий оттенок. Она опустила лицо. Бледно-алый мазочек скользнул по ее щеке, по растрепанным завиткам волос, и пропал. Ева взялась за ручку двери; потянула на себя. Дверь не поддавалась. Ева дернула сильнее, задумалась о чем-то, не выпуская ручку из рук, и постучала. Подождала, стукнула еще раз и вдруг стала с силой колотить в запертую дверь, обдирая руки об ее кованые узоры. Железо под ее кулаками жалобно гудело. Наконец, она устала. Уронила руки, и, отойдя на несколько шагов, отчетливо проговорила:
- Сволочь…
Еще с полминуты Ева, не мигая, смотрела на дверь, точно пыталась ее загипнотизировать; потом опять потупилась. Ее взгляд упал на маленький светлый кружок, лежавший рядом, на пыльном асфальте. От удивления она приоткрыла рот, даже слегка задрожала. Бегло огляделась по сторонам, как воровка, и, протянув руку, схватила свою находку. Это была просфора с аккуратно вынутой сбоку маленькой частицей: чье-то брошенное здоровье или вечный покой. Прижав просфору к груди, она опасливо покосилась на ворота, как будто и впрямь что-то украла и вдруг кинулась бежать…
S
Войдя в магазин, Ева зябко поежилась. На двери весела табличка «У нас прохладно!»: видимо, пытаясь оправдать это утверждение, кондиционер работал вовсю. Взяв корзинку, она подошла к большому прямоугольному зеркалу возле стеллажа винного отдела. В нем отразилась тоненькая высокая женщина неопределенного возраста. Ей вполне могло бы быть и двадцать и сорок. Она казалась очень молодой, даже юной, но какая-то нездоровая худоба, бледность и заостренность лица, седина, припорошившая спутанные змейки темных волос, невольно заставляли в этом усомниться. Ее глаза были как бы «подсвечены» изнутри мутноватым карим сумраком. Искорки света, скользнув по их поверхности, сразу терялись, таяли в этой зыбкой глубине.
Небрежным жестом Ева поправила волосы, а потом подтянула сзади, на талии свой желтый шелковый сарафанчик. Еще раз оглядела свою фигуру и одобрительно улыбнулась…
Она долго ходила вдоль стеллажей с корзинкой в одной руке и каким-то списком в другой. Разглядывала продукты, внимательно вчитывалась в надписи на упаковках, брала что-то, клала обратно, уходила, возвращалась и снова брала. Казалось, выбор между несколькими сортами сыра или марками вина был для нее чем-то мучительным.
- Девушка, побыстрее нельзя?! – наконец, крикнула ей кассирша. – Мы сейчас закрываем!
- Да, одну минуту, – вздрогнула Ева. Схватила несколько первых попавшихся баночек с детским питанием и, кое-как рассовав их по краям уже переполненной корзины, почти подбежала к кассе. За нею пристроилась еще одна запоздалая покупательница: недовольного вида женщина в бежевом плаще. Ева принялась рассеянно выкладывать на конвейер содержимое своей корзинки, а та, насупившись, дышала ей в спину. Этой женщине, видимо, не терпелось поскорее уйти, и хотя ее корзина была вдвое легче Евиной, попросить, чтобы ее пропустили, она почему-то не решалась. Томилась молча.
- Тысяча пятьсот тридцать, – объявила кассирша, пробив последнюю баночку с детским питанием.
- А по карточке можно?
- Можно.
Вынув из пустого кошелька одинокую кредитку, Ева протянула ее кассирше и стала смотреть на жужжащий под потолком вентилятор.
- Девушка, – окликнула ее кассирша. – У вас тут только полторы тысячи: тридцать рублей не хватает.
- Что? – не расслышала, или не поняла Ева.
- Тридцать рублей говорю, не хватает, – не без яда повторила кассирша.
- Разве?.. – Ева пожала плечами, – были же… Мне же Сергей вчера… Странно… – неловко улыбнувшись красной кассиршиной бейсболке, заглянула в пустой кошелек и принялась рыться в сумочке; уронила патрончик гигиенической помады, подобрала его; снова продолжила свои поиски…
- Господи! – не выдержала женщина в бежевом плаще. – Да, что такое тридцать рублей?! Из-за каких-то тридцати рублей... Нате! – почти швырнула она Еве несколько аккуратно сложенных десяток.
S
Войдя в подъезд, она поставила свои тяжелые пакеты с покупками возле лифта. Отдышалась, отерла рукавом пот. В одном из почтовых ящиков за круглыми щелками что-то белело. Различив краешек письма, Ева улыбнулась: неприметно, одними уголками губ. На секунду ожили, осветились и ее мглистые глаза, но стоило ей открыть ящик, – их опять как будто заволокло туманом. Это была всего лишь квитанция о квартплате. Внизу прямоугольного листка, в графе «итого» стояло пятизначное число, а на обороте от руки было приписано: «Уважаемая Дорофеева Е. А.! Вам рекомендуется погасить задолженность по квартплате в размере 43432 р. 48 к. до конца текущего месяца. В случае очередной неуплаты, данная сумма будет взыскана с вас в судебном порядке».
С полминуты Ева с недоумением рассматривала листок; потом медленно опустила руку и шагнула к своим пакетам. Когда она стала их поднимать, квитанция, выскользнув, мягко спланировала на пол; Ева даже не обернулась. Протянула руку к кнопке лифта, но почему-то сразу отдернула и пошла пешком.
T
Перед тем, как повернуть ключ, она достала из сумочки карманный фонарик. Ступив в черный прямоугольник двери, нашарила лучом фонарика выключатель и поспешно зажгла свет. Неяркая лампочка под абажуром из тонких прутьев, осветила длинный пустой коридор, оклеенный блеклыми серебристо-белыми обоями. Ева прислонила к стене пакеты, закрыла дверь, сбросила туфли.
- Барбосенька! – ласково позвала она. – Барбаросса! Иди, посмотри, что я тебе принесла! – Достала из пакета первую попавшуюся баночку детского питания и, шлепая босыми ногами по линолеуму, прошла в ванную. – Барбаросса!
Под раковиной стояла металлическая плошка с водой и пластиковая тарелочка с чем-то буроватым и засохшим. Ева переменила воду; сходив на кухню, взяла новую одноразовую тарелку, а старую выбросила в мусорное ведро. Открыла баночку, вытряхнула ее содержимое на тарелку и снова позвала:
- Барбоська! Кис-кис-кис!..
Никто не отозвался. Ева подождала полминуты, а потом захлопнула за собой дверь ванной. Послышался дробный грохот воды…
Эта большая неуютная квартира чем-то напоминала египетскую гробницу. Казалось, этот длинный коридор, сломанный посередине под тупым углом, не кончается одной из дверей, а уходит все дальше и дальше. Спускается вниз, ветвится, выводя к каким-то глухим тупичкам, или обширным, но таким, же пыльным и пустым залам. Как во сне…
Из всех пяти комнат, хозяева выбрали для жилья только одну. Многое в ней говорило о какой-то неухоженности, бесприютности, временности: окно было разбито; от приклеенного посередине листа бумаги во все стороны разбегались паутинки трещин. На листе жирно чернели набросанные маркером строки:
Вытравите мне в сердце апрель соляной кислотой,
Украсьте его рубцами ваших набранных мелким кеглем истин;
Заприте меня в сейф, чтобы я стала такой самодовлеющей,
Такою ценной бумагой…
Налейте меня в пустое ведро, чтобы посмотреть:
Приму ли я форму ведра, в которое меня наливают,
Отразятся ли во мне зрачки ваших фотоэлементов
И обветренные губы скал…
Проверьте меня на вшивость контрольным выстрелом в голову;
Сожгите меня ересью на костре, или в пепельнице сигаретой,
Только прошу вас, не отнимайте у меня моего!..
Моего не отнимайте!
Из штор кто-то вырезал большие квадратные куски. По полу рассыпались засохшие лепестки цветов, клочья бумажной золы; в углу, у колесика зингеровской швейной машинки светлел на ковре раздавленный тюбик масляной краски…
В то же время здесь царил идеальный порядок. Посуда в серванте, индийские статуэтки, подсвечники, пластмассовые детские куклы в «дневных и ночных одеждах» Сальвадора Дали, иконки на угловой трехъярусной полочке – все было расставлено с какой-то невероятной педантичностью. Даже книги, которым не нашлось места в шкафу, лежали на полу ровными аккуратными стопками.
Эта просторная комната, пропитанная запахом фимиама и кальянного табака была так загромождена, что выглядела совсем крохотной. Хозяевам в ней почти не оставалось места. А может быть, люди и не были тут настоящими хозяевами? Может быть, они были только гостями в этом тесном мирке, где сами по себе, своей странной жизнью жили картины?
Картины были всюду: на стенах, на шкафах, в изголовье широкого двуспального матраца на полу, на фортепьяно, в кресле, под столом. Даже на потолке темнела какая-то недописанная фреска. В пространстве светились разом десятки окон в другой мир, из которого что-то чудовищное или прекрасное смотрело своими другими глазами. Этот мир пробивался ростками сквозь трещины рассохшейся земли, переливался блеском мушиных крыльев, дрожал шерсткой на лапках пауков, пылал в фасетках глаз и окнах зловещих босховских руин. Здесь хохотала безумная женщина, вырвавшая сердце себе из груди: в темной дыре ходили шестерни часового механизма, а само сердце билось у нее на ладони в виде карманных часов с откинутой крышкой. Здесь оплывали свечами, или сминались комком бумаги животные, люди, целые вселенные. Здесь чье-то мужское лицо с грустными, по-азиатски раскосыми глазами складывалось из капель воды, в каждой из которых отражался разорванный криком рот, из переплетенных насекомых, из осколков разлетающегося стекла…
Здесь не было и не могло быть просто пейзажей, просто портретов, просто натюрмортов. Любая попытка изобразить мир таким, каким мы привыкли его видеть, смотрелась бы на фоне всего остального странно, чуждо и, наверное, неумело. Возможно тот, кто создал эти полотна и не был художником. Он просто жил в мире своих картин.
P
К третьему часу ночи Ева закончила готовить ужин. На круглый старинный стол в центре комнаты легла чистая скатерть. Посередке поместилась белая фарфоровая супница и откупоренная бутылка токайского. Рядом, в изящной асимметрии – гусятница с тушеным мясом и хрустальные вазочки с тремя разными салатами. Ева увлеченно порхала из комнаты в кухню и обратно в комнату, принося и расставляя тарелки, бокалы, раскладывая серебряные приборы; иногда останавливалась перед столом посмотреть: не забыла ли чего-нибудь, и опять убегала.
Покончив с сервировкой, Ева разожгла кальян, а затем, звякнув золотыми бубенчиками на ручке двери, заперлась на замок. Уселась на вертящийся табурет перед картиной на мольберте. Наклонив подрамник, чтобы свежее масло не так блестело в свете плафона, побулькивая вином в кальянной колбе, она стала внимательно всматриваться в свое новое детище. Задумчиво хмуриться, закрывать и снова резко открывать глаза. Картина была только начата: понять, что на ней изображено, могла пока только сама художница. Яркое сияние по краям постепенно превращалось как бы в поверхность воды, по которой расходились широкие круги. Не закрашенный центр белел пустым и плоским грунтом.
Около минуты она не сводила глаз с этого неровного пятна, а потом взяла с полочки мольберта угольный карандаш и что-то быстро набросала; недовольно насупилась, стерла, задумалась, ковыряя ногтем точеный мундштук кальяна. Вдруг, какая-то желтовато-серая теплая тень прикрыла ей глаза. Ева тихонько улыбнулась и пощекотала тень ресницами. Та, отплыла в сторону, превратилась в узкую ладонь с длинными пальцами и исчезла. Звонким размытым пятном мелькнул краешек картины, изрезанная штора, книжный шкаф, – и, повернувшись на своем табурете, Ева выдохнула:
- Ну, наконец-то!
- Вот. Это тебе, – сказал Сергей, протягивая Еве огромный букет из пунцовых, алых и белых роз.
- Цветы? Мне? – вскрикнула она. Схватила букет, замахнулась им, было, на Сергея, но в последнюю секунду ее рука как будто ослабла, безвольно опустилась, и букет упал на ковер. – Ты решил именно сегодня испортить мне… настроение? Я права? Сколько тебе раз повторять: меня тошнит от этих восторгов… по поводу половых органов растений. Особенно розы! как... как в гробу! – Ева отвернулась от него.
- Прости, – сухо проговорил Сергей.
- Шлюхам своим… когда сдохнут…
- Да, что ты придумываешь опять?.. – в его голосе послышалось раздражение. – Ладно, прости меня, пожалуйста. Я дурак. Я просто подумал, что сегодня… это будет уместно, что ли? – подошел и робко положил руку ей на плечо. – И вообще, по-моему, так принято.
- У кого принято? У шлюх? – буркнула Ева. Помолчала и промолвила уже другим, спокойным мягким голосом – Ладно. Все. Это ты меня прости. Это мои... заморочки. – Резко обернулась, обняла его и, прижавшись щекой к его плечу, ласково прошептала – Сережка… мальчик, ну почему ты опять так долго? Я соскучилась. И потом… сегодня ведь такой день! Мог бы и пораньше…
- Это не от меня зависит.
- Ладно, все. Все, – отстранилась Ева; не отводя глаз, небрежно смахнула мизинцем слезу. – Садись, будем ужинать. Все уже… остыло, наверно. Пойдем.
Усадив Сергея за стол, Ева налила ему супу, наполнила бокалы вином и села напротив него, подперев щеку ладонью. Ее почти бескровное лицо ожило с его появлением. На щеках появился румянец, а мутноватая дымка глаз стала совсем прозрачной, и уже не поглощала свет, а вела с ним игру. В ее глазах дрожало какое-то мучительное блаженство. Счастье? Может быть.
- А ты? – спросил Сергей, кивнув на супницу.
- Что? Ешь, я не голодна. Когда готовишь, так напробуешься, что потом… Я лучше вина. – Ева пригубила токайского и закурила сигарету. К ней на колени взобралась старая полосатая кошка; повозилась, устраиваясь поудобнее, потом свернулась калачиком и заурчала. Девушка принялась щекотать ей грудку, а кошка, зажмурив от удовольствия глаза, вытянула вверх треугольную мордочку. – Знаешь, я вчера опять пыталась. И сегодня, только там было уже закрыто. Поздно. Подожди, что-то я там еще хотела, только… нет, не помню. Почему они… не хотят крестить нашего ребенка? Мы что, сатанисты, или… Я не понимаю. Неужели это так сложно?
- А, может, ты ему нравишься? Батюшке? – с ехидцей отозвался Сергей. – Ты же у меня такая… вкусная девочка, мало ли?
- Прекрати, Сергей. Если тебе на это плевать, то мне, представь себе, нет. И… скабрезности свои… знаешь, куда?.. Ты можешь хоть один раз просто послушать? Это же твой ребенок, в конце-концов.
- Слушаю, – промямлил он с набитым ртом. – И, как они это… аргументируют?
- Да, никак. Вообще никак. Смотрят, как на идиотку. Христиане…
- Может, денег дать?
- Бесполезно... А, насчет денег... ты за квартиру лучше отдай.
- Вроде, платил уже.
- Разве?.. Тогда, что они там с ума, что ли все… Сегодня опять бумажка пришла. Может быть, съездишь туда? Разберешься? Что они, действительно?
- Хорошо, завтра.
- Ладно, а этот… батюшка… все равно он у меня никуда не денется. Я утром опять пойду. А не здесь, так где-нибудь еще: разве мало церквей в городе? Хотелось бы, конечно, именно в этой: все-таки там мы с тобой венчались…
- Ну, походи, походи, – усмехнулся Сергей. – Может, и душу свою спасешь: так, между делом!
- Хватит! – вздрогнула Ева так резко, что кошка, с испуганным мявом соскочила с ее колен. – Ты… что с тобой происходит? Я тебя не узнаю, я тебя боюсь, Сережа.
С деланным изумлением Сергей похлопал ладонью по макушке:
- Что? Рога? И серой пахнет? Блин! Надо будет поменять дезодорант!
- Сергей… – Ева, не мигая, смотрела на него. Губы ее дрожали.
- Что? Знаешь, мне просто все это уже надоело. Расслабься, давай хотя бы сегодня не будем говорить обо всех этих... Забудь. Сегодня все-таки год, как мы поженились…
- Год?.. Ты хотел сказать, два года? Сережка, ты же это специально, чтобы я... Зачем ты меня все время так... Ты же все прекрасно помнишь: мы поженились два года назад. Вспомни: этот смешной старичок священник с хвостиком, и как он все ругал нас, что мы что-то неправильно делаем… эти венцы, чаша с вином... А помнишь, что ты мне тогда сказал? Я уронила кольцо, помнишь, оно еще закатилось куда-то за... как этот пюпитр у них называется? Испугалась, потому что все говорили, это… дурной знак, а ты сказал, что всегда будешь со мной... Наврал, разумеется. Тебя… так долго не было... я не знаю, как я все это время без тебя жила, я... дышать забывала. Почему ты ничего мне тогда не сказал? Почему не взял с собой?.. И теперь ты говоришь... год? Да? Не шути так, пожалуйста. – Казалось, она еле сдерживает себя, чтобы не расплакаться.
- Солнце, ну, опять ты… Я тебя иногда совсем не понимаю, – серьезно, с какой-то неожиданной тревогой в голосе проговорил Сергей. – Именно год. Двенадцатого августа две тысячи четвертого года. Помнишь, тогда еще такая жара... у тебя руки были влажные и…
- Неправда! – всхлипнула Ева и дрожащим голосом, сбивчиво, делая долгие паузы, стала излагать свое виденье событий. Повенчались они в две тысячи третьем, а в две тысячи четвертом он к ней вернулся. В тот же день. Наверное, просто почувствовал, что завтра будет уже поздно. Она не выдержит и что-нибудь с собой сделает: «Ты ведь это почувствовал? Правда?» Тогда действительно была жара, а в день свадьбы наоборот, было очень холодно, и шел дождь: «Вспомни, мы еще сбежали тогда с собственной свадьбы: ты отозвал меня на минутку из-за стола... нашел какой-то предлог, а потом просто посадил в машину и привез сюда. Здесь тогда еще вообще ничего не было: один какой-то матрац старый. И еще… фортепьяно я успела от бабушки... Ты принес какие-то кирпичи, какой-то лист железа, и мы… костер… весь потолок закоптили... Грелись. Холод, ведь был жуткий. Ты еще потом всю ночь изображал Вертинского: исполнял мои стихи в виде романсов, а фоно совсем расстроенное... так смешно... Ты помнишь, как нам было хорошо? А какую проповедь нам потом твоя маман прочла... ты помнишь? Или хочешь сказать»...
- Солнышко, я тебе уже говорил: у кого-то из нас… что-то с памятью. И, по-моему, все-таки у тебя, – с глухим стуком уронил Сергей на тарелку обглоданную косточку. – Во-первых, нам, по-моему, неоткуда было убегать: свадьба была здесь, в этой квартире. Да, и не от кого, потому что… никто не приехал. Здесь никого не было кроме нас и твоих картин. Ты забыла, как мы разложили большой стол, а вокруг посадили твои куклы и картины твои расставили? Они у нас были гостями…
- Это у тебя… с памятью, а не у меня! Все это потом было, через год, когда ты… – шмыгнула носом Ева; отвернувшись от него, уткнулась лицом в спинку кресла – Ск… скотина…
Сергей медленно встал из-за стола, подошел, и присев перед креслом на корточки, неловко обнял ее одной рукой.
- Ну, успокойся, зачем? – он старался говорить как можно мягче. – Мы с тобой, что, каждый день собираемся ругаться из-за… исторических разногласий? Может, хватит уже? В конце концов, память – понятие субъективное: если один помнит одно, другой другое... Зачем вообще это все?.. Год? два? – какая разница? Хотя… нет, неважно. Вздор все. Главное, то, что сейчас. Слушай, давай просто жить: зачем обязательно постоянно нервы портить друг другу из-за какой-то… из-за того, что яйца выеденного не стоит? Успокойся. Вот, возьми, выпей вина: может, полегчает.
Ева, молча, кивнула. Наполнила свой бокал до краев и залпом, как водку, выпила. Ее щеки сразу раскраснелись: пила она, похоже, редко, и быстро пьянела.
- Ты… – сказала она. Взяла руку Сергея, который пересел на подлокотник кресла, несильно сжала ее в своих ладонях. – Ты меня больше совсем не любишь?
- Ева, ну, сколько… – замялся он. – Не говори глупостей. Солнышко, я же с тобой? И всегда буду с тобой.
- Не знаю... мне иногда кажется... Ты помнишь, как мы после свадьбы приехали в этот… монастырь, на источник? Ты затащил меня в мужскую купель… слава Богу, там никого не было! Помнишь, мы в воду прямо в одежде... а вода ледяная, голубая такая... светится… после сидели, тряслись? А дядечка… помнишь этого дядечку странника? Забавный такой, еще ботинки висели на палочке... Он нам одеяло принес?
Сергей тяжело вздохнул.
- Он еще говорил... Он тебе, ты должен… – Отец… так смешно! Там у них все поголовно были отцы и матери... Даже одну девчоночку восьмилетнюю матушкой называли!.. – Отец, люби матушку, а-то, ведь… сам потом пожалеешь. Ты с ним еще пустился в дискуссию, сказал, что только… Ты и это забыл? Ты… ведь любил меня, а потом... А теперь ты говоришь, что не помнишь… самого главного. Это все из-за нее. Это она.
- Да, Господи! – не выдержал Сергей. – Что из-за нее? Кто она? Я тебя не понимаю, да и…
- Смешно... – не обращая на него внимания, продолжала Ева задумчиво, точно размышляла вслух. – Когда-то мы ведь были самые лучшие подруги. Самые близкие. А потом она меня возненавидела. И до сих пор, − потому что ты выбрал меня, а не ее.
- Хочешь сказать...
- Ты прекрасно знаешь, что я хочу сказать. Не прикидывайся.
- Бред!.. Да, я знать ее не знаю, эту твою… Может, видел всего пару раз… да, ты же нас сама и знакомила, если это та, о ком я подумал.
- Опять врешь? – рассмеялась вдруг Ева. – Все врешь, врешь, и врешь! Как тебе не надоело только? Мюн… Мюнхгаузен! Это она нас с тобой познакомила. Она… мне тебя подарила! Понимаешь, по-да-рила! С барского плеча! И, – хмыкнула она, – меня же за это воз… возненавидела. К-казус!
Сергей покрутил пальцем у виска, а затем язвительно поинтересовался:
- Подарила, говоришь? Какая щедрость! Кто бы мог подумать, что… я ее даже не знаю... И что дальше?
- Я… дура. Я просто ту-упо не просекла ситуацию. – Выплеснув в бокал остатки вина, Ева сделала большой глоток и продолжала. – Мне надо было раньше э… догнать: ты все равно к ней прибежишь… как пф!.. пудель на веревочке! Я и до этого э… кое-что подозревала, а тут... Эта сс… сучка… она же… ты что! Она же девочка самых честных правил! Она же мне сама позвонила, эта Х-хозяйка Медной горы! Ты, как раз долго не возвращался вечером, а она… не беспокойся, мол, драгоценная моя, не переживай, – Сереженька у меня, у нас все нормально!
- Ева, тебе захотелось меня обидеть?
- Что, Ева? Ты потом… только под утро. Пья-а-ненькой-с! И заснул. А я… – она вдруг осеклась; резко подняла на него испуганные, совсем трезвые глаза. Было заметно, что она дрожит. Долго молчала, как будто пытаясь заставить себя высказать что-то, что она совсем не хотела, боялась говорить. Отхлебнула еще вина и, наконец, тихо сказала:
- Я же убить тебя тогда хотела, Сережка. Я подумала: ведь ты же мой, ты же… это как какую-то часть меня... нет, не так. Мою душу, просто… возьмет кто-нибудь взаймы, напрокат, и станет пользоваться… как чемоданом. Запихнет чужие чувства, чужие мысли, чужую грязь… это же… разве это буду я? Как глупо… п-пошло! Ты спал, лежал… на спине, и мне… пришла в голову эта мысль: так все, в принципе, просто: положить тебе подушку на лицо, прижать… посильнее. Минута, даже меньше, и все. Представляешь, до чего... А потом ты уехал. Ты же с нèй… вы же вместе… – она не договорила. Уронила голову к нему на колени и сильно, до глубоких морщинок зажмурила глаза. Сергей тихонько скользнул рукой по ее волосам, бережно отвел со лба растрепанную змеистую прядку.
- Я тогда… заставляла себя рисовать. Когда думаешь… о пропорциях… не так… хотя, это бесполезно, конечно. Я сделала… штук пятьдесят твоих портретов: грифель из рук вываливался, а я все равно… Я их потом сожгла... не знаю, испугалась чего-то. Только… – она вздрогнула. – Сережка, почему мне кажется, что я тебя рисовала с натуры? Ты же… тебя же не было, тебя действительно не было... почему?
- Помстилось, – выдавил из себя улыбку Сергей. – Ева, солнышко, глупенькая моя, все хорошо, успокойся. Знаешь, меня уже от всех этих твоих необузданных фантазий, от этой твоей ревности нескончаемой, скоро... По-моему, ты… просто завернулась на своем сюре. У тебя и мышление стало какое-то сюрреалистическое. Может, ты меня с кем-то путаешь?
- С кем? – задумалась Ева.
- Я-то откуда знаю? Вон с тем арлекином: вон с тем, у которого лицо отклеивается. Ладно. Проехали, только… зачем ты все время сомневаешься? Подозреваешь в чем-то… Ей Богу, чувствую себя… как Митя Карамазов на процессе. Я же с тобой, здесь, рядом. И мне никто не нужен, кроме тебя: пойми ты это, наконец. Никакие твои подруги пресловутые, никто…
- Эта… стерва мне звонит постоянно: плачет, грозится, чего-то требует... Мобильник я не включаю, так она… на рабочий. Приходится и его.
- И это, по-твоему, доказывает мою к ней… безумную страсть?
- Не знаю.
- А тогда... неужели она просто не могла тебе сказать нарочно, чтобы поиздеваться, если она тебя… так ненавидит, как ты говоришь? Такая… маленькая женская месть. По-моему, очень даже типично.
- Правда?
- Не знаю, я у нее в ногах со свечкой не стоял.
- А, куда ты тогда уезжал? – Не слишком уверенно спросила Ева.
- Да, никуда я не уезжал, сколько тебе раз еще... По делам, наверно... Но, я, же все-таки вернулся. И возвращаюсь. Вообще, хватит об этом. Достало. А-то действительно: возьму и уеду. Будешь меня потом по всей…
- Сережка, мне просто хочется, чтобы ты был со мной, чтобы ты… Я, может, действительно, ревнивая пошлая дура, но мне просто… я просто не могу без тебя. Иногда мне вдруг начинает казаться, что тебя… что ты – это не ты, или, что тебя совсем... Как будто весь этот мир, и ты тоже… все вокруг не по-настоящему, а только… у меня в голове. Я живу, занимаюсь чем-то, пишу эти картины, тебя обнимаю, а на самом деле… я давно умерла. Меня… держат в какой-то клетке, одну, а вместо тебя подбросили какой-то… фантом. Или я сама себе подбросила… Может быть, дурь все это? Как ты думаешь? Ты ведь меня любишь?
- Солнце, ну, конечно. Не читай, пожалуйста, философских трактатов, – ты для этого слишком впечатлительна, а я... я сейчас в тебя чем-нибудь кидаться начну, чтобы ты убедилась… Солнышко, ну, как тебе… вот он я, – можешь пощупать, если не веришь! И я тебя люблю.
- Не врешь? – улыбнулась она с закрытыми глазами.
- Чем тебе поклясться? Луною, в месяц раз, меняющейся, или… самим собой?
- Естественно, собой, – отозвалась Ева мечтательно. – Ох, что-то нахрюкалась я сегодня! Голова кружится! – одним глотком допила вино, выбравшись из кресла, уселась к Сергею на колени и обняла его за шею. – А, что это мы, правда, с тобой, Серж? У нас сегодня все-таки праздник, а мы, как... как нерусские! Это у нас баба Паша так говорит: как нерусские! Пре… представляешь? Где у нас эта музыка? Давай... давай танцевать!
- А, почему бы и нет, собственно говоря? – вздохнул Сергей, а Ева, спорхнув с его колен, и махая в воздухе руками, подбежала к полочке с кассетами.
- Нет, это мы не будем… а, вот, оно! – Включила магнитофон, поставила кассету, и вслед за глухим невнятным шипением, комнату захлестнули переливы скрипок: зазвучал вальс Свиридова к пушкинской «Метели». Ева отодвинула в угол мольберт, чтобы освободить хоть немного пространства, и они закружились на месте, тесно прижавшись, друг к другу.
- Серж! – восклицала Ева, еще больше захмелев от его поцелуев и сминающей сердце нежности этой жестокой музыки. – Ты ведь мой? Я тебя… никому! Слышишь, никому не отдам!
- А, никто и не возьмет! – смеялся он в ответ. – Кому я нужен?!
- Мне!
- А где логика?!
- Знаешь, куда… твою логику! Я – пошлая ревнивая сучка! Могу себе позволить!
- Можешь, только… если будешь себя плохо вести – пожалуюсь на тебя своим мифическим шлюхам, и они тебя – ам! Съедят!
- Серж, а я вкусная?
- Рекламаций, вроде, не поступало!
- Серж!
- Аюшки?
- Я тебя хочу!..
▬
За обрезками штор просыпался розовый рассвет. Ева протерла костяшками пальцев глаза, зевнула и, потянувшись, встала с матраца. Не одеваясь, подошла к двери, стараясь не звенеть колокольчиками, повернула барабанчик замка, проскользнула в серый полусумрак коридора. Прошлепала босыми ногами за угол и тихонько толкнула дверь спальни. Здесь не было ни мебели, ни даже занавесок на окнах. Только в самом центре комнаты, как одинокий островок, затерянный где-то в море, возвышался детский бокс с разноцветными погремушками. Ева тихонько подобралась к нему, заглянула туда, что-то бережно поправила и шепнула с улыбкой:
- Спи, спи, маленькая.
А потом бесшумно вышла и вернулась к себе. Ее взгляд, не задерживаясь, скользнул по столу, где среди нетронутых блюд, чистых тарелок и аккуратно разложенных приборов, белела пустая винная бутылка. Один из бокалов валялся на полу, а другой, наполненный доверху, стоял на краю стола. Но Ева не обратила, или не захотела обратить на это внимание. Она упала на матрац и опять, крепко, всем телом, прижалась к своей широкой подушке. Сергей безучастно смотрел на нее со всех своих многочисленных портретов; улыбался с фотографии в траурной рамке из серванта. А в другой комнате, в детском боксе, пучеглазо таращилась в потолок большая пластмассовая некрещеная кукла…
Ева засыпала. Розоватая патина за окном тускнела, гасла, и скоро совсем пропала, выгорела в солнечной белизне. Начинался еще один удушливый августовский день, когда солнце, чувствуя, что ему осталось недолго, отыгрывается на людях сполна. Суетливые лучи столбами мелких пылинок спрыгнули с желтых обрезков штор прямо в комнату. Повисли на полировке, на золоте книжных корешков, пролились кривыми струйками по лаку картин, разбились брызгами о хрусталь. От них не укрылись даже поникшие головки роз, которые, выглядывая из целлофановой обертки, молочно белели и рдели на полу…
P
Ева обтерла кисти и бросила грязную тряпку на стол. Скатерть сменили старые газеты. На них кучкой лежали мятые тюбики масла, пестрела палитра, стояли пузырьки с сольвентом и лаком.
Картина была закончена. Оставалось только дать ей подсохнуть и покрыть лаком. Теперь, из зеленовато-прозрачных кругов, как из тумана выступали очертания какой-то комнаты. Такой, наверно могла бы быть Евина комната, если бы в ней поклеили новые обои, заменили стекла, заново обставили ее дорогой и безвкусной мебелью. Окно было задрапировано голубоватыми шторами со странным рисунком: он напоминал разбитое стекло с черной паутинкой трещин. В шкафу, на нижней открытой полке стояло несколько кукол: Белоснежка, принцесса в пышном бирюзовом кринолине, элегантный прилизанный мальчик в синем двубортном пиджачке. Стены, как бы в насмешку, украшали два-три натюрморта с большими букетами цветов…
В кресле у окна расположилась длинноногая блондинка в коротком зеленом халате. Она смотрела телевизор. А посреди комнаты стояла большеглазая светленькая девочка лет семи, в ночной рубашке бледно-салатного цвета. Она была похожа на привидение. Держа двумя пальцами какой-то светлый маленький комочек, Девочка с удивлением рассматривала его, поднеся к самому лицу…
Ева с задумчивой полуулыбкой поглядывала на холст и рассеянно вертела в руке свою вчерашнюю находку – сухую просфору. То, поглаживала пальцем рельефный узорчатый крестик, то вдруг подбрасывала на ладони и ловила, зажимая в кулаке. В одно из таких подбрасываний, Ева чуть-чуть замешкалась и уронила ее на ковер. Нагнулась, чтобы поднять, но не успела. Просфора исчезла в чьей-то беленькой детской ладошке.
♯
- Мама, смотри! – воскликнула девочка. – Эта штучка прямо из воздуха прилетела!
- Какие-то штучки у тебя летают, Женя… – зевнув, не отрываясь от телевизора, отозвалась блондинка. – Самолет, что ли?
- И совсем никакой не самолет. Смотри! – девочка подбежала к матери и сунула ей под нос «летающую штучку».
- Сухарь какой-то, – констатировала мать. – Зачем тебе сухарь, детка? Ты что, голодная?
- Мам, ну, как ты не понимаешь? Эта штучка прилетела!
- Прилетела, – не-то вопросительно, не-то утверждающе протянула блондинка, и снова уткнулась в телевизор.
- Мамочка, это оно, я знаю! – не унималась девочка.
- Что, оно?
- Мама, да, привидение! Оно у нас дома живет! Я его во сне видела, и один раз по-настоящему тоже видела.
- Жень, кончай ты придумывать, – зевнула мать. – Привидения только в мультфильмах бывают.
- А, вот и нет! – возмутилась девочка. – Не веришь? А хочешь, кое-что покажу? Только надо кресло вот это отодвинуть.
- А, может, не надо? Я тебе и так верю.
- Мам! – девочка крепко сжимала просвирку в своем кулачке и в упор, почти не мигая, смотрела на маму.
- Ну, что? – вяло, отмахнулась она.
- Это ты просттак говоришь, что веришь, чтоб кресло не отодвигать!
- Женя, ну, ничего я не просто, я же сказала. Дай кино досмотреть: сегодня последняя серия.
Как ни хотелось ей спокойно досмотреть фильм, – под испытующим взглядом проницательного ребенка это было почти невозможно. Блондинка сперва упорствовала, но когда началась реклама, поняла, что для ее, же спокойствия лучше все-таки сдаться.
- Ну, что с тобой делать? – недовольно проворчала она, выбираясь из кресла. – Давай отодвинем.
Кресло было на колесиках и легко отъехало в сторону. Девочка юркнула за него, а в следующую секунду услышала позади себя душераздирающий вопль:
- Женька! ты что делаешь? Не смей! – блондинка даже побледнела от ужаса, но девочка оказалась проворнее: успела рвануть на себя большой кусок обоев. Возле батареи они покоробились и легко отошли от стены.
- Мам! Смотри! Это оно написало!
На обрывке старых обоев, который не удалось содрать строителям во время ремонта, чернело несколько кривых строк: «12. 08. 2004. Вчера ты опять приходил но я знаю, что это не ты Не обольщайся Лвлю себя на мысли что боюсь не верить но знаю, это тоько во мне: какой-то инстинкт самосохраения души Может я сплю? Наяву же все это невзоможно!!! Я боюь я не могу так больше. Мне здесь немче дышать потому что я больше не могу без тебя Физически, как без воздуха Может Он меня простит и мы опяь будем вместе ТЫ, я, и наша дочка? А ТЫ? ТЫ простишь?»
Мать схватила за руку свое нерадивое чадо и грубо потянула из-за кресла:
- Ты их клеила, чтобы портить, дрянь такая?! – негодовала она, окончательно забыв о своем сериале. – Клеила, да? Вот, отец придет, ремня тебе врежет! Будешь знать потом!..
Но девочка как будто и не слышала всего этого. Она смотрела не на мать, а на зеркальную дверцу шкафа. По зеркалу разбегалась крупная рябь, как от брошенного в воду камня. Ближе к центру круги таяли в прозрачном тумане, а оттуда со спокойной улыбкой глядело на девочку из-за мольберта ее привидение.
♭
Ева потупилась и долго, словно в оцепенении рассматривала завитушку на ковре. Она как будто увидела там какой-то таинственный иероглиф и теперь упорно билась над его расшифровкой. Ее лицо казалось спокойным, но что-то в нем выдавало сильное внутреннее напряжение.
Потом она резко вскочила, переставила к фортепьяно свой вертящийся табурет и начала играть. Первые осторожные аккорды мало-помалу разлились в тишине комнаты солнечной чистой мажорной темой. Она все нарастала по крещендо, все ускоряла свой темп и, неожиданно оборвалась. Фортепьяно всхрапнуло. Молоточки принялись выстукивать по струнам какие-то рыдающие диссонансы. Это была та же мелодия: она только съехала вниз на полтона. Аппликатура, длительности, динамические оттенки остались теми же – в ткань звукоряда вплелось всего несколько чужих ноток, и гармония умерла…
♮
Ева все громче, все фальшивее колотила по клавишам. Ее пьеса постепенно теряла всякий строй и превращалась в жуткую бессмысленную какофонию. Так, в первый раз добравшись до инструмента, играют маленькие дети. Перед ней не было нот. Совсем как по линиям нотоносца, девушка блуждала глазами по планам одной из своих картин. Она стояла сверху, на фортепьяно и все, что делала Ева, видимо было попыткой ее «сыграть». Это просторное полотно открывало как бы анфиладу планов, пробитых насквозь прямым попаданием гигантского снаряда. В каждом из «проемов» этой анфилады чернела решетка. Первый план изображал залитый ласковым солнцем город, где смеялись дети, мечтательно смотрели в небо влюбленные пары, а среди яркой листвы щебетали птицы. На втором плане тот же город «звучал полутоном ниже». Он был написан более приглушенными красками и казался пасмурным и больным. В тех же позах тех же людей была напряженность. Лица были скорбными и смазанными. Как в диссонансе рассыпается созвучие, так же и в этом городе рассыпались на отдельные нестройные нотки любовь, радость, солнечный свет, – то, что его обитатели не умели ценить полутоном выше и, то, без чего теперь задыхались. Та гармония, которая все связывала в мире чистых нот, здесь превратилась в пустую форму, в иллюзию жизни, ставшую для этих людей одновременно и утешением и кошмаром. Единственным, совсем крохотным ярким пятном цвета тут была картинка, которая стояла на мольберте художницы. Сидя перед мольбертом, художница отвернулась от своего этюда и гордо глядела прямо на зрителя. Она как будто преодолела в самой себе тусклость и отчаянье этого бемольного мира: ведь даже здесь у нее осталось главное – способность к творчеству. А значит, и способность к счастью там, где как насмешка звучит само это простое слово – счастье: снисхождение Небес, или выстраданное, вырванное безумием и болью Право…
Дальше, на третьем плане город становился бесцветным зыбким царством теней. Его «дверь» была распахнута в черноту и оттуда сквозь прутья решетки тянулись назад к свету гадкие кольчатые черви…
Доиграв свою пьесу до конца, Ева поставила локти на клавиатуру, уронила в ладони лицо и долго сидела без движения.
Февраль 2009.
|